Смерть носит тень руки Творца,
Жизнь - держит души на прицеле,
А зло рождают лишь сердца,
Познав лишенья и потери…
Так перед жаждущей толпой,
Почти нагой и в кандалах,
Стоял бедняга, чуть живой…
Сквозила боль в его глазах…
Он гений с чистою душой -
Светило праздных площадей,
Но осужден на мостовой
Мишенью став людских страстей.
В руках бездушных палачей…
Еще вчера его любили,
Но вольность пламенных речей
В общине строго осудили.
И вот стоит он средь толпы,
Судья выносит приговор…
Народ хоть хлебом не корми -
Дай лицезреть чужую боль.
Но смерть его не устрашит!
Зло тех людей неблагодарных,
Что отвернулись в один миг,
Пусть станет для него наградой!
Да он бессмертен! Он поэт
И вечно жить ему в стихах!
Услышал каждый человек
Смех тихий на его устах!
Раздастся вой толпы людей
Над тем, кто поднял их на смех,
Не важно - бог то, иль злодей…
Смерть одного - урок для всех!
Он был казнен… Он был убит
В объятьях теплого рассвета,
Но вечно память будет жить
В стихах великого поэта!
Пространство романиста - шоссе, поэта - серпантин, афориста - вертолётная площадка.
Стихи не пишутся от хорошей жизни;
Кто счастлив - сможет и без слов
Все чувства выразить и мимолётной мысли
Придать озвучку сотни голосов.
Стихи не пишутся от взаимной страсти;
Момент касаний до того далёк,
Что, оказавшись в чьей-то нежной власти,
Ему, конечно, будет не до строк.
Стихи не пишутся, когда душа спокойна,
И сердце снова бьётся ровно в такт -
Поэт творит, когда его мечта свободна,
И нет пути, ведущего назад.
Зря силишься, поэт, достичь высот вселенских,
Ведь ты, увы, не Бог, пусть даже Вознесенский,
Пусть даже Пушкин ты - священной высоты -
Не покорить тебе, ведь с бесовской руки
В житейской суете лакал ты адской тьмы…
Таков подлунный мир, что все мы здесь грешны -
Незрячи как кроты, бездумны и пусты,
Вместо того, чтоб стать - венцами красоты!
Над нами вечность, а под нами ад,
Таранит души прегрешений град…
И только непорочный свет звезды
Не устрашится сумрака грозы.
О, неслучайно дарит свет звезда,
Ее душа - кристальна и чиста…
Так созидай же доблестный пиит -
Пока с тобою вечность говорит!
«Как лист увядший падает на душу»,
Гнетёт тоска, окрашенная в желчь.
Поэту не судьба глаголом жечь,
Когда его низводят до кликуши.
Хлебнул из чаши горькой - полной мерой,
Прощай теперь, безумный Арканар!
Ты раскололся, как хрустальный шар -
Запечатлённой в памяти Химерой.
К чему слова? Они - пустая пена,
И солнце в небе, словно бледный блик.
Бессмыслен путь из тупика в тупик.
Всё кончено, забудьте про Цурэна.
Исчез Цурэн, остался только лик -
Отверженный поэт, его двойник.
------------------------------------------------------------------
Сонет Цурэна - прощальный сонет, написанный персонажем повести братьев Стругацких «Трудно быть богом» поэтом Цурэном Правдивым, при его отъезде из Арканара. В повести приводится лишь первая строка: «Как лист увядший падает на душу». С тех пор возник новый вид сонета, который должен начинаться именно с этой строки.
Я не писатель не поэт. Я клоун,
Паяц и шут, который смел принять
Мысль, что писать,
дышать заставить слово,
Способен каждый… Нечего сказать
Поэт - это тот безумец, который сидит в пылающем небоскрёбе и спокойно чинит цветные карандаши, чтобы зарисовать пожар. Помогая тушить пожар, он становится гражданином и перестаёт быть поэтом.
Давно известно всем,
и это не секрет,
что пишущий стихи
еще не есть поэт.
Талант есть не у всех,
кто может рифмовать,
и складно обо всем,
что видит, сочинять.
Смешон тот рифмоплет,
что написав куплет,
почувствовал себя,
как истинный поэт.
спустя без малого три года
был пойман питерский маньяк
он истязал искусствоведов
читая им свои стихи
© Павел Экзальм
порой приводит сочиненье
простой ямбической строфы
к незарастанию народной
тропы
© LP
Вы не найдете ни одной сколько-нибудь достоверной книги о личной жизни Иосифа Бродского: поэт сам позаботился о том, чтобы в его непубличную жизнь никто лишний раз не лез - здесь и многолетний запрет на посмертную публикацию переписки, и наказ друзьям не писать о нем личных воспоминаний. Но, тем не менее, у нас все-таки есть шанс чуть-чуть, совсем слегка прикоснуться к живому Бродскому: не «классику-современнику», не к нобелевскому лауреату, а к обычному человеку. И, может быть, что-то для себя открыть, а что-то - понять.
В музее Анны Ахматовой в Фонтанном доме, в Петербурге, есть одна маленькая комната - на самом первом этаже слева от входа: это мемориальный кабинет Бродского, любовно собранный и аккуратно перевезенный из американского дома поэта. Народу в этом кабинете немного, так что у любого желающего есть время остановиться, присмотреться - и побыть с Бродским наедине. Порой вещи говорят о людях куда больше, чем другие люди.
Вот письменный стол, а на нем - любовно собранные открытки с изображением самолетов: Бродский с юности обожал авиацию и, приехав в Америку, немедленно бросился вызнавать, как можно получить лицензию пилота-любителя. Ему очень хотелось летать - и, надо сказать, несколько первых уроков оказались весьма успешными: из Бродского мог получиться неплохой пилот. Но, увы, обстоятельства оказались сильнее: во-первых, в первые годы жизни в Америке английский Бродского был еще не настолько хорош, чтобы он мог свободно вести переговоры с наземными диспетчерами (требовалось знать все тонкости летной терминологии), во-вторых, уже начало подводить здоровье. Лицензию Бродский так и не получил, но любовь к небу, к полетам, осталась в его сердце навсегда.
Вот фото отца и матери: Бродский сделал этот снимок сам - фотографии его учил отец, сам замечательный фотохудожник, военный корреспондент. Здесь же, рядом, можно увидеть и великолепные портреты молодого Бродского - это фото авторства его отца: Александр Бродский любил сына и с превеликой радостью его снимал. И тут, рядом - портрет Ахматовой, сделанный самим Иосифом: и это - совсем другая Ахматова, не царственно-величественная, а какая-то очень нежная и домашняя, которой ее мало кто помнил (если помнил вообще): Анна Андреевна прекрасно понимала, что такое «делать биографию» - не зря она употребила эти же слова во время суда над Бродским: «Какую биографию делают нашему рыжему!». Ахматова, прекрасно сознававшая и тщательно культивировавшая собственное величие, прекрасно понимала, каким важным эпизодом в биографии поэта может стать этот безумный, нелепый суд - лишь бы только Бродский не сломался и выстоял.
Он не сломался и впоследствии вспоминал ссылку в Норенской как одно из счастливейших времен своей жизни: не надо было ни от кого таиться, можно было быть самим собой - переводить Одена, книги которого привозили ему из Ленинграда друзья, писать собственные стихи, гулять, дышать и понимать, что, несмотря на всю нелепость и тягостность положения, впереди - вся жизнь.
Вот диван, на нем - свернутый плед: не хватает только верного друга - кота Миссисипи. Бродский был заядлым кошатником, называл котов своим личным тотемом, посвящал им стихи (помните прекрасное юношеское «Кот Самсон прописан в центре, в переулке возле церкви…»), да и свое поведение ассоциировал именно с кошачьими повадками: «Я, как кот. Когда мне что-то нравится, я к этому принюхиваюсь и облизываюсь… Вот, смотрите, коту совершенно наплевать, существует ли общество „Память“. Или отдел пропаганды в ЦК КПСС. Так же, впрочем, ему безразличен президент США, его наличие или отсутствие. Чем я хуже кота?»
Одно из своих программных эссе он так и назвал - «Кошачье мяу»: вообще мурчание и мяуканье в семье Бродских были собственным арго, тайным языком общения - отец и мать частенько выражали свое недовольство или, напротив, благодарность этими простыми кошачьими звуками. Ну и то, что в доме Бродского всегда присутствовал кот, даже не подлежало обсуждению: дом должен быть с котом - и точка. Как в его любимой Венеции: евангелиста Марка всегда сопровождает лев, а лев - это всего лишь немного увеличенный кот (как, пожалуй, и евангелист - это просто увеличенный в масштабах поэт).
Самым дорогим подарком для гостей в доме Бродского становилось удивительное предложение: «Хотите, я разбужу для вас кота?» - это означало, что ты приобщен к святая святых, тебе оказывается невероятное доверие и невиданная честь. Бродский шел в кабинет, будил дремавшего в кресле или на диване Миссисипи и торжественно выносил его гостю. Надо сказать, что кот подобные экзекуции терпел стоически - впрочем, они были не так уж и часты: подобной чести удостаивались лишь самые близкие и доверенные друзья поэта.
Вот книги - верные друзья, собеседники, соратники: тут и Оден, и Цветаева (ее портрет - еще один непременный элемент рабочего стола Бродского), и книги по истории, словари, справочники, альбомы по искусству… Бродский читал невероятно много: по три-четыре книги одновременно, перечитывал, делал пометки, выписки
Вот сигареты: памятна цитата Бродского - «Обезьяна взяла палку и стала человеком, человек взял сигарету - и стал поэтом». Ему предлагали бросить курить, более того - друзья требовали, чтобы Иосиф отказался от сигарет: никотин был смертелен для него, сердечника, а он распечатывал очередную пачку «Честерфилда» (эти сигареты курил Оден, и Бродский сперва стал курить их из солидарности со старшим собратом по поэтическому цеху, а потом - пристрастился) и шутил, выдавая фактически пророческие строчки:
Хотя - жить можно. Что херово
- курить подталкивает бес.
Не знаю, кто там Гончарова,
но сигарета - мой Дантес.
(Зима, тем более в пейзаже).
Она убьет меня. Но я же
ее и выкурю. Она
нам свыше, сказано, дана
- замена счастия: привычка,
строптивых вымыслов узда,
ночей доступная звезда,
без-мысленных минут затычка.
Прах не нуждается в стене:
поставьте пепельницу мне!
Страшное пророчество: Бродский уйдет зимой, уйдет на пике славы, уйдет совершенно неожиданно - да, конечно, побаливает сердце, но оно всегда побаливает, три перенесенных инфаркта, операции… Но впереди - много работы, преподавание, стихи, переводы… Он умер как герой его любимых вестернов - друг Лев Лосев в блестящей биографии Бродского, вышедшей в серии «ЖЗЛ «, назвал это Не died with his boots on («Умер в сапогах «). Вечером субботы 27 января он отправился к себе в кабинет: маленькая дочка Анна, Нюшка, уже спала, и жена Мария тоже собиралась ложиться. Бродский попросил ее не дожидаться его - надо было поработать: в понедельник начинался весенний семестр в Саут-Хедли, где Бродский преподавал. Иосиф поднялся в свой кабинет - там его утром следующего дня и нашла жена: сердечный приступ убил его в одну секунду, и тело поэта мешало открыть дверь - в кабинет было не войти, и бились в голове еще одни пророческие строчки: «Не выходи из комнаты, не совершай ошибку…». На столе, рядом с двуязычным изданием греческих эпиграмм, лежали аккуратно сложенные очки…
…На прощании с ним произошла странная - трагическая и комическая одновременно - штука: официальные соболезнования принес Виктор Черномырдин, бывший в тот момент с визитом в США. С Бродским прощались в отделении ритуальной службы - параллельно в другом зале лежал какой-то итальянец, вокруг которого столпились мрачные люди в черных костюмах, словно вышедшие из фильма «Крестный отец». Приехавший на прощание Черномырдин выглядел точь-в-точь, как дон Вито Корлеоне: длинное кашемировое пальто, массивный перстень, в руках - огромный букет из белых цветов. Итальянцы мгновенно «сделали стойку» и, когда Черномырдин выходил из зала прощания с Бродским, к нему вдруг подошел распорядитель итальянских похорон и тихо произнес: «Вы подойдите и к нашему покойнику - он не хуже вашего». Евгений Рейн, друг Бродского, описавший эту историю, вспоминал, что, будь Бродский жив, его бы такая ситуация несомненно позабавила бы.
На поминальной службе в соборе святого Иоанна Богослова все было очень тихо и спокойно: дым от свечей поднимался к церковному потолку - и вдруг кто-то, то ли Лосев, то ли тот же Рейн, увидел странную вещь: клубы дыма неожиданно закручивались в лучах солнечного света, сворачиваясь в какие-то странные, непонятные клубочки. «Боже мой! - воскликнул профессор Дэвид Бетея, коллега Бродского по университету, - Посмотрите, он и там курит!»
Творил поэт под трели соловья,
Стихи слагал, к иному безразличный -
Улыбкою блаженной просияв,
Поигрывая ключиком скрипичным.
Творил в плену фантазии своей,
Строку к строке сплетал венок сонетов…
Раскидывал рулады соловей,
Приятно услаждая слух поэта.
О, сказочные птахи, соловьи,
Вы символ сладкой нежности и страсти!
Вещает соловейка о любви -
Душа поэта распахнулась настежь.
И думать не желает он о том -
С реальностью суровою мириться,
Что это просто выше этажом
Скрипели у соседей половицы.
«Гляжу подымается меедленно вгору» - уныло писал в своем дневнике поэт. «Ччерт, что ж так медленно то?! И упал (((»
Николай Алексеич встал из-за стола и, немного размяв спину, подошел к окну. Старею, думал он…
За окном шел снег, и пьяный извозчик, запутавшись в вожжах, тянулся по снегу, как живой мешок, ругая лошадь, что не желала останавливаться. Маленький крепкий мужичок, откуда ни возьмись, осадил пегую и обматерив пьяного, уселся на водительское место.
- Ноо! Пашла домой! - и повозка двинулась, беря немного в гору.
Николай Алексеич живо вернулся к столу и стал что-то быстро писать.
…По ее милости я хожу раздет, живу в дешевом номере, питаюсь ерундой, пишу бледными чернилами. Всё, всё пожирает она, ненасытная! Я ненавижу ее, презираю… Давно бы пора развестись с ней, но не развелся я до сих пор не потому, что московские адвокаты берут за развод четыре тысячи… Детей у нас пока нет… Хотите знать ее имя? Извольте… Оно поэтично и напоминает Лилю, Лелю, Нелли… Ее зовут - Лень."