Цитаты на тему «Люди»

В небольшом городке Вансе неподалеку от Ниццы есть необычная капелла — капелла Розария, или, как её ещё называют, капелла Чёток. Она построена на холме, её белый фасад светится в саду, черепица майоликовой крыши изображает синее небо с облаками. Над капеллой возвышается крест ажурной работы из металла. Имя художника Анри Матисса в нашем сознании не ассоциируется с религией, однако все в этой капелле было спроектировано по его эскизам — и работу над проектом капеллы Матисс называл «конечной целью всех трудов своей жизни».

В жизни Матисса было много женщин-натурщиц, образы которых запечатлены на его полотнах, однако некоторые из них оставили незабываемый след. Например, Лидии Делекторской — музе Матисса — обязаны Эрмитаж и Пушкинский музей графическими работами мастера: именно она передала их в дар своей родине. А Моника Буржуа, в постриге сестра Жак-Мари, помогла осуществить Матиссу проект, который стал одним из главных в его творческой судьбе.

Они познакомились в 1941 году. 72-летний художник после тяжёлой операции нуждался в сиделке, а молодая девушка из бедной семьи искала работу и хотела заниматься живописью. Ей нравились цвета его картин, но не нравился рисунок. Матиссу пришлась по душе прямолинейность барышни: она не притворялась из вежливости, что картины мэтра приводят её в восхищение.

Моника ухаживала за ним, помогая встать на ноги, а он учил её рисовать и, как только смог вернуться к работе, попросил ему позировать. Увидев свой портрет, модель пришла в ужас, но Матисс сказал: «Если бы я хотел запечатлеть реальность, я позвал бы фотографа».

В эти тяжёлые военные времена они подружились. И однажды Моника поделилась сокровенным — что решила принять постриг в одном из доминиканских монастырей. Матисс не сразу принял такое решение: он мечтал, что она станет его ученицей-художницей. Но в день принятия монашеских обетов прислал ей цветы и письмо: «Я давно хотел написать тебе, но не знал, с чего начать. Я как бы удалён сейчас из твоей жизни, хотя знаю, что не в этом дело, потому что, как и ты, я всем своим существом стремлюсь к духовному пути. Различия между моими поисками и твоими поверхностны. Я продолжаю искать в тяжёлом труде художника, но на духовной глубине мы сходимся. Ты всё ещё рисуешь? Как твоё здоровье? Береги себя и знай, что мысли мои с тобой и самая большая надежда, что ты достигнешь своей мечты».

В своих письмах ещё неопытная монахиня давала духовные советы, а Матисс отвечал:
«В конце жизни я не нуждаюсь в религиозных наставлениях. Я славил Бога всю свою жизнь тем, что делился красотой этого мира, Им созданного. Молись, попроси Бога излить на мои последние годы духовный свет, чтобы я мог прикоснуться к Нему, чтобы я мог закончить свою карьеру так, как мы все о том мечтаем, неся свет Его славы тем, кто слеп. Я благодарю тебя, необходимость отвечать заставила меня заглянуть внутрь себя и выражать вещи, которые я никогда не выражал словами».
Сестра Жак вспоминала, что как-то в один из своих визитов поделилась с художником, что в Вансе, маленьком южном городке, община сестёр от их обители не имеет часовни, где можно было бы молиться, и Матисс вдруг пообещал спроектировать часовню и помочь со строительством.

И совершенно чудесным образом строительство началось. Архитектор-монах брат Рейссинье вместе с Матиссом сделали проект. Художник обдумывал внутреннее убранство и занялся сбором средств: продавал картины, привлекал благотворителей. А ещё Матисс опасался, что священноначалие не одобрит его проект… Тогда он поехал в Париж, нашёл ученика художника Мориса Дэни аббата Пьера Кутюрье, который теперь стал поборником нового искусства в Католической Церкви, и попросил его заступничества перед Ватиканом.

Своими творческими идеями Матисс решил поделиться с Пикассо, который был для него другом и авторитетом в творчестве. И тут между ними произошёл такой диалог:
«Ты что, веришь в Бога?» — спросил Пикассо. «Да, когда я работаю, мне кажется, что Кто-то ведёт меня и помогает делать вещи более величественные, чем если бы я делал их сам», — ответил Анри.
Для Анри Матисса работа в церковном пространстве была возможностью осуществить сверхзадачу всего его творчества — «дать на ограниченном пространстве идею Беспредельного».

Для капеллы Матиссом были созданы росписи стен, цветные оконные витражи, каменный алтарь и бронзовый крест, установленный на кровле. Для совершения богослужения художник также сделал эскизы богослужебных облачений различных цветов.

Капелла совсем невелика, длина здания 15 м, а высота потолка 5 м. Стены капеллы покрыты белыми глазурованными керамическими плитками, на которые тонким чёрным контуром нанесены изображения. Святой Доминик, Богоматерь, Младенец Христос — все они предстают с пустыми овалами лиц и контурами фигур, «словно вмещающими в себя бесконечность». На восточной стене часовни изображены сцены Крестного пути Иисуса Христа: 14 остановок Христа, идущего на Голгофу, начиная с суда Пилата, кончая оплакиванием. На южной стороне помещены витражи, сделанные на сюжет Древа Жизни, «о котором в том же Апокалипсисе сказано, что оно растёт рядом с рекой воды жизни, светлой, как кристалл, и приносит двенадцать раз плоды, исцеляющие народы.»; их пространство заполнено синими и жёлтыми листьями на зелёном и голубом фоне. Чёрно-белые стены Капеллы приобретают цвет, когда на них падает дневной свет, проходящий через витражные цветные стёкла, «преображая физический свет в духовный.»

«…для меня Капелла приобретает смысл только во время службы, и я создавал её, помня о прекрасных чёрных и белых одеяниях. Когда начинается служба, раскрывается значение Капеллы в её гармонии с алтарём из серого камня Вара, на который падает отблеск витражей, — тогда моё произведение приобретает законченность».
Из воспоминаний сестры Жак: «Я видела все эскизы к „Несению Креста“ — они были прекрасны. Я думала, если бы окончательный вариант был таким! И вот настал день, когда Матисс пригласил меня в студию. На полу лежали его „Остановки на Крестном пути“. Я подумала о том, что сёстры не примут таких рисунков… Меня смущала эта крайняя простота. Одни линии и больше ничего. Но потом я подумала, что, может, такая детская картина и сможет тронуть сердца». Многие были в недоумении: что означает это простота и лаконичность линий? Матисс на это отвечал: это означает «модерн» — современно; это означает, что Господь и сегодня несёт Свой Крест…

Всё до последнего винтика: черепицу, подсвечники, светильники, стулья, вход в исповедальню он продумал так, чтобы в часовне играл свет. Художник досконально изучил технологию произведения цветного стекла, разыскивал редкие пигменты. И наконец, на Рождество 1950 года получил долгожданный подарок. Епископу Ниццы Матисс отправил такое послание: «Я передаю вам капеллу Розария доминиканских монахинь и приношу свои извинения, что из-за болезни не могу сделать этого лично. Работа над часовней потребовала более четырёх лет кропотливого труда и она — итог всей моей жизни. При всех её недостатках и недостоинствах я считаю её лучшим своим произведением. Итог жизни, целиком посвященный поиску Истины».

Сестра Жак хотела, чтобы Матисс был погребён в этой капелле, но он отказался: «Тогда бы она стала памятником моему безмерному тщеславию». Матисс был счастлив, что капелла стала местом молитвы.
«Я долгое время наслаждался светом солнца и только потом сделал попытку выразить себя через свет духа».
Он умер 3 ноября 1954 года в Ницце, пережив самые страшные события XX века и при этом сохранив любовь к жизни, к её ярким цветам и свету, к её противоречиям, в которых всегда есть место для радости и счастья. Поэт Гийом Апполинер сказал о художнике: «Если сравнивать творчество Матисса с какой-то вещью, то следовало бы выбрать апельсин: как и он, и творчество Матисса — плод сверкающего света».

Уже по будням песен не поют,
а если запоёшь — окрестят пьяным…
Пою теперь наедине с туманом,
где над болотом комары снуют.
…Стесняться петь и не стесняться врать.
А там придёт пора — стесняться думать,
стесняться жить, стесняться умирать
(ах, как бы не наделать в доме шума!).
Так что вам спеть? Прошу. Любой заказ.
О тишине? О нерождённых звёздах?
О том, как листья поедают воздух?
Иль — что-нибудь вполголоса — про нас?
А что владеет сердцем — радость, грусть ли —
не всё ль равно! Звенели б только гусли.

Такой я есть

Не выношу расхожесть слов и дел,
Неточность и неясность меня гложат;
Быть может в жизни много не успел,
Но как коня, нельзя меня стреножить.

Я ненавижу трусов всех мастей,
А так же, челобитье презираю;
Я не хочу прискорбных знать вестей
И, даже, пусть враги не умирают.

Мне сердце рвут женский и детский плачь,
Или слова, пробившиеся сквозь слёзы…
Они, как нерешённая задача
И, как ответ на трудные вопросы.

Я не хочу своих друзей терять
И даже в мыслях их не обижаю.
Я всех люблю! И мне другим не стать!
Я просто измениться не желаю!

Сэм

Какая есть

Не признаю я зависти и лести,
Не трогает фальшивая слеза,
Обидевшись, не думаю о мести,
А собеседнику смотрю в глаза.

Перед начальством я не прогибаюсь,
И денег над собой не знаю власть,
С людьми быть честною всегда пытаюсь,
Не имитирую любовь и страсть.

Не проявляю глупого упорства
И уважаю тех, с кем я дружу.
Терпеть не в силах фальши и притворства,
И правдой, даже горькой, дорожу!

Люблю людей, во всём неравнодушных,
И доброте открытые сердца,
За искренность души и за радушье
Всё отдавать готова до конца!

Бываю и капризна, и ранима,
Но унижения не потерплю,
И благодарна всем, кем я любима,
А если уж люблю, то я ЛЮБЛЮ!

Светлана

Творческие натуры часто похожи на фокусников-иллюзионистов, но большинство из них мастерами не назовешь. Разыгрывая одно и то же представление на шаткой сцене со стандартными декорациями, неутомимые фигляры изо всех сил притворяются чудотворцами. Но чуда не происходит. И даже волшебства нет в этих вымученных пассах, рассчитанных на внешний эффект.

Тогда, выдавая себя за представителей мейнстрима, и даже обзаведясь для весомости более-менее ярким мастером, «вожаком», они сбиваются в стаи. В сообществах, в массовке, бесталанные люди чувствуют себя увереннее, безопаснее. Становятся более плодовитыми. Наглее себя ведут, вытаптывая вокруг себя всё, что выбивается за рамки негласно установленных правил. Иногда эти жулики от искусства даже способны на убийство. Впрочем, редко — на физическое.
Такими активистами во все времена забиты разнокалиберные кружки по интересам, любительские клубы, конкурсные комитеты и творческие союзы. Негласно договорившись о правилах, «великие комбинаторы» насильно подменяют искусство безвкусной имитацией, и с пылом берутся учить, диктовать, контролировать… Обезличивание, обесценивание всего, что находится за пределами их власти и компетенции, становится средством и целью для «ревнителей эстетического стандарта».

Мастерам такая власть, в отличие от воинствующих эпигонов, не нужна… Мастера не конкурируют друг с другом. У каждого из них свой путь, свой мир. Им не бывает тесно под солнцем.

Под авторитарным «прессингом» многие ломаются, начинают верить, что вся эта чертовщина — нагромождение скучных слов, хаотических линий, случайно пришпиленных друг к другу звуков — и есть «истинное» искусство… Результат печален. Агрессивное эпигонство иногда определяет в эстетике целые направления и становится бедствием для культуры. Толстые журналы заумных, но невнятных стихов. Ворохи уродливых картин на престижных художественных выставках. Заунывные концерты рыхлой, аморфной, бессвязной музыки. Одни притворяются, потому что модно, другие плюются, потому что безобразно. Так прививается стойкая нелюбовь к поэзии, живописи, музыке, литературе.

Могучее эхо эпигонствующих «творческих натур» забивает голос мастера, к несчастью, послужившего «эталоном». Мастеру не сладко, ведь он, вольно или невольно, становится «сакральной жертвой» для ритуальной бесовщины, отталкивающей вменяемых почитателей безостановочным тиражированием оригинальных приемов в искаженном, упрощенном до примитива, гротескном, искалеченном виде. Обряд культурного пожирания, как правило, сопровождается громогласными панегириками. И возразить неловко.

Эта эстетическая трагедия стара, как мир. Таланты и поклонники. Кумиры и фанаты. Мастера и эпигоны.
Не так страшен черт, как его «малютки»…

Лечите свои нервы так, чтобы не нервировать чужие.

Дождит.
Дождись, я скоро буду.
Дожить?
Успеем, не спеши.
Дождит.
И дрожь по амплитуде
растет, сбивая дождь с души.
Дождит, дождит.
Дожги былое
и выходи гулять под дождь,
ведь даже он чего-то стоит,
когда ты так кого-то ждешь.
Дождись.
Должник твой задержался,
он тоже в этот дождь попал.
Дожди становятся нам джазом,
звучат, укрыв собой вокзал.
Дождит.
Да жаль, что в этих брызгах
и ты одна, и я один,
лишь шепот туч сквозь наши жизни
поет:
дождит, дождись, дожди…

Правильный выбор профессии гарантирует вам долгую и счастливую жизнь… ну, или хотя бы сытую смерть.

Только влюбишься в человека, он сразу и исчезает.

Состояние — Вавилон,
откровение — как печать,
знаешь, как это тяжело —
столько дней о тебе молчать?

Пусть во мне суета сует
разноцветной толпой пестрит,
башня строилась столько лет,
чтоб сгореть у меня внутри,
в каждый камень вмурован грех —
первородный инстинкт тебя,
вязью выписан на ковре
день, в который он был распят,

день, в который он стал для нас
недоступен — недопустим,
не бери моего вина,
я прошу тебя, отпусти,
я блудницей у ног твоих
отмолю для себя покой,
сделай сердце мне — без любви,
тихим городом над рекой,

пусть не знают мои дома
шума этих хмельных страстей,
состояние — вне ума,
состояние — на кресте,
как стояние — под крестом
с губкой в уксусе на копье…

У меня для тебя престол —
преклоненных моих колен,
у меня для тебя — наклон
слуха, больше, чем у иных.
Состояние — Вавилон,
априори — не спасены,
Апокалипсис — а пока…
нам отпущен какой-то срок,
этот город — под облака —
у твоих засыпает ног,

все богатства его сторон,
все несметные чудеса
я тебе положу в ладонь,
не умея тебе сказать,
не умея тебя спасти,
не желая спастись — тобой,
я согласна на суд идти
твоей пленницей и рабой,

я согласна страдать за все
несвятые твои мечты…
Босиком по твоей росе,
загореться — и не остыть,
полюбить тебя и пропасть,
небо пеплом заволокло…

Расстояние — пара фраз.
Состояние — Вавилон.
.
2009

Странно. Обращаясь к другим — люди не перестают думать о себе.

Не торопись осуждать, торопись понять.

Все душевнобольные когда-то жили в обществе…

Не всяк удобен, кто тебе подобен.

Все начинается в гримерке.
Ты сидишь у зеркала, разглядываешь свое отражение, и в голову закрадывается порочная мысль, что ты на сцене можешь быть кому-то интересен. Что ты можешь быть кому-то нужным. Своего рода обязательная социальная польза любого искусства — тебе начинает казаться, что именно ты сможешь удовлетворить какие-то потребности зрителя.
После этого ты массируешь твердыми подушечками пальцев дряблые щеки, расправляя собственное лицо до чего-то более-менее пристойного, и выдаешь акт первый. Пока еще незрелый, пока еще по-юношески эгоистичный, в большей степени преследующий жажду рассказать о себе, поделиться собой. Но оказывается, что твоя жизнь — это слепок с сотен других жизней, их вялотекущее подобие, их приевшаяся до тошноты копия.
Зритель смотрит и зевает.
Зрителю скучно.
Возвращаясь в гримерку, ты уже знаешь, каким будет твой следующий ход. Ты берешь грим и начинаешь накладывать его на контрастную, красно-белую кожу. Ты меняешь форму, цвет, вкус, смысл. Ты на собственном лбу, как на твердом фундаменте, строишь из белил анфилады или амфитеатры. Консерватории из румян для удовлетворения духовных ценностей, библиотеки из силикона для жаждущих интеллектуального корма и пенолатексные зверинцы для индустрии развлечений. Акт второй. Выход.
Зритель поднимает бровь.
Зритель лениво перешептывается.
Зритель заинтересован.
Где-то там под слоями грима до твоего мумифицированного лица долетает эхо внимания.
Едва уловимое. Уже распробованное, но кажущееся таким далеким и недостигнутым.
Внимания, которого тебе мало. Которого тебе всегда будет слишком мало.
Гримерка.
Ты смываешь грим.
Ты задумчиво смотришь на свое отражение.
Ты решаешься.
Остается самый последний, самый смелый и самый запрещенный прием.
Твой выход. Занавес поднимается. Свет!
Зритель молчит.
Зритель удивлен.
Зритель встревожен.
Зритель превращается в черное ночное небо, по которому сейчас идет дрожь — преддверие грядущего шторма.
Твой выход! Выжми максимум!
И зритель смотрит,
смотрит,
смотрит,
всматривается в бездну,
во вселенную,
в прошлое и грядущее,
в деревянные подмостки сцены, на которой новый ты — на которой больше никого нет.

Будет новое утро, и будет всё as you wish:
будут улицы, переходы, дома, мосты.
Будет солнце нырять в ладони с нагретых крыш,
чьи-то губы на волю выпустят сизый дым.

Будет небо и море, следы на песке и шторм,
поцелуй на закате и вкус табака во рту,
и венок из ромашек, и приторно-горький ром.

…а потом ты возьмешь и влюбишься в темноту.

Темноте этой будет около двадцати:
джинсы рваные, и вихры, и витой браслет,
ты споткнешься как будто о камешек на пути,
об его до смешного насмешливое ''привет''.

И приличней бы хмыкнуть и просто податься прочь,
(с проходимцами разговаривать не к лицу),
но на донышке глаз его будет плескаться ночь,
что подходит по цвету к гагатовому кольцу.

И холодными пальцами (резкий контраст с жарой),
он легко прикоснется к изгибам твоих ключиц,
и рубашка, пропахшая травами и резедой,
плавно скатится вниз. Лишившись своих границ,

утонув в восхитительно черных его зрачках,
зачарованной змейкой, что заворожил факир,
став послушной и мягкой глиной в его руках,
постепенно лишаясь смелости, воли, сил,

ты забудешь о том, что ночи короткий век,
что с рассветом она рассеется, словно дым.

…и однажды ты просто услышишь глухое ''нет'',
и однажды волна размоет его следы.

В ожидании полночи, светлые дни кляня,
одеваясь лишь в черное, выключив в доме свет,
не желая ни моря, ни солнца, ни янтаря,
будешь в тени любой его находить силуэт.

Ах, прости, что так горько, что в шутках я так жесток,
что играю с сердцами, как клоун из шапито.
И для бога любви, я, наверное, очень плох,
но пока торопись — электричка не ждет в метро.

Хочешь, я расскажу тебе главный его секрет? -
(пусть волнуется море, но ты, как скала, замри),
он хранит своё сердце в коробке из-под конфет
для больных диабетом,
с надписью: ''sugar free''.