Во вторник начался сентябрь.
Дождь лил всю ночь.
Все птицы улетели прочь.
Лишь я так одинок и храбр,
что даже не смотрел им вслед.
Пустынный небосвод разрушен,
дождь стягивает просвет.
Мне юг не нужен.
II
Тут, захороненный живьём,
я в сумерках брожу жнивьём.
Сапог мой разрывает поле,
бушует надо мной четверг,
но срезанные стебли лезут вверх,
почти не ощущая боли.
И прутья верб,
вонзая розоватый мыс
в болото, где снята охрана,
бормочут, опрокидывая вниз
гнездо жулана.
III
Стучи и хлюпай, пузырись, шурши.
Я шаг свой не убыстрю.
Известную тебе лишь искру
гаси, туши.
Замёрзшую ладонь прижав к бедру,
бреду я от бугра к бугру,
без памяти, с одним каким-то звуком,
подошвой по камням стучу.
Склоняясь к тёмному ручью,
гляжу с испугом.
IV
Что ж, пусть легла бессмысленности тень
в моих глазах, и пусть впиталась сырость
мне в бороду, и кепка — набекрень —
венчая этот сумрак, отразилась
как та черта, которую душе
не перейти —
я не стремлюсь уже
за козырёк, за пуговку, за ворот,
за свой сапог, за свой рукав.
Лишь сердце вдруг забьётся, отыскав,
что где-то я пропорот: холод
трясёт его, мне в грудь попав.
V
Бормочет предо мной вода,
и тянется мороз в прореху рта.
Иначе и не вымолвить: чем может
быть не лицо, а место, где обрыв
произошёл?
И смех мой крив
и сумрачную гать тревожит.
И крошит темноту дождя порыв.
И образ мой второй, как человек,
бежит от красноватых век,
подскакивает на волне
под соснами, потом под ивняками,
мешается с другими двойниками,
как никогда не затеряться мне.
VI
Стучи и хлюпай, жуй подгнивший мост.
Пусть хляби, окружив погост,
высасывают краску крестовины.
Но даже этак кончиком травы
болоту не прибавить синевы…
Топчи овины,
бушуй среди густой ещё листвы,
вторгайся по корням в глубины!
И там, в земле, как здесь, в моей груди
всех призраков и мертвецов буди,
и пусть они бегут, срезая угол,
по жниву к опустевшим деревням
и машут налетевшим дням,
как шляпы пугал!
VII
Здесь на холмах, среди пустых небес,
среди дорог, ведущих только в лес,
жизнь отступает от самой себя
и смотрит с изумлением на формы,
шумящие вокруг. И корни
вцепляются в сапог, сопя,
и гаснут все огни в селе.
И вот бреду я по ничьей земле
и у Небытия прошу аренду,
и ветер рвёт из рук моих тепло,
и плещет надо мной водой дупло,
и скручивает грязь тропинки ленту.
VIII
Да, здесь как будто вправду нет меня,
я где-то в стороне, за бортом.
Топорщится и лезет вверх стерня,
как волосы на теле мёртвом,
и над гнездом, в траве простёртом,
вскипает муравьёв возня.
Природа расправляется с былым,
как водится. Но лик её при этом —
пусть залитый закатным светом —
невольно делается злым.
И всею пятернёю чувств — пятью —
отталкиваюсь я от леса:
нет, Господи! в глазах завеса,
и я не превращусь в судью.
А если на беду свою
я всё-таки с собой не слажу,
ты, Боже, отруби ладонь мою,
как финн за кражу.
IX
Друг Полидевк, тут всё слилось в пятно.
Из уст моих не вырвется стенанье.
Вот я стою в распахнутом пальто,
и мир течёт в глаза сквозь решето,
сквозь решето непониманья.
Я глуховат. Я, Боже, слеповат.
Не слышу слов, и ровно в двадцать ватт
горит луна. Пусть так. По небесам
я курс не проложу меж звёзд и капель.
Пусть эхо тут разносит по лесам
не песнь, а кашель.
X
Сентябрь. Ночь. Всё общество — свеча.
Но тень ещё глядит из-за плеча
в мои листы и роется в корнях
оборванных. И призрак твой в сенях
шуршит и булькает водою
и улыбается звездою
в распахнутых рывком дверях.
Темнеет надо мною свет.
Вода затягивает след.
XI
Да, сердце рвётся всё сильней к тебе,
и оттого оно — всё дальше.
И в голосе моём всё больше фальши.
Но ты её сочти за долг судьбе,
за долг судьбе, не требующей крови
и ранящей иглой тупой.
А если ты улыбку ждёшь — постой!
Я улыбнусь. Улыбка над собой
могильной долговечней кровли
и легче дыма над печной трубой.
XII
Эвтерпа, ты? Куда зашёл я, а?
И что здесь подо мной: вода? трава?
отросток лиры вересковой,
изогнутый такой подковой,
что счастье чудится,
такой, что, может быть,
как перейти на иноходь с галопа
так быстро и дыхания не сбить,
не ведаешь ни ты, ни Каллиопа.
Была бы ты здесь, дорогая,
была бы ты здесь.
Сидела бы ты на софе,
и я бы сидел.
И был бы твоим платок,
а мокрой — моя щека.
Но, впрочем, судьба жестока,
могло бы быть и не так.
Была бы ты здесь, дорогая,
была бы ты здесь.
И мы бы сели в машину,
вдавили педаль,
и через миг попали
на дальние берега.
Или нашли причину
вернуться оттуда сюда.
Была бы ты здесь, дорогая,
была бы ты здесь,
я бы забыл астрономию,
пялясь на взвесь
Луны кипящей на волнах,
в своем беспокойном сне.
Но чтобы набрать твой номер —
надо разменных монет.
Была бы ты здесь, дорогая,
в моём полушарии,
там же, где я на крылечке
с пивом скучаю и
вечером тонет солнце,
мальчишки и чайки орут.
Забыть бы тебя, но поздно —
потом всё равно умру.
/бродский
Время, когда можно было курить в аудиториях,
Пепел оставляя университетским уборщицам,
Ничего не мыслящим в дыме и огне тем более -
Навсегда прикипело к истории…
Мы остались студентами, на жизнь влюблёнными
В Твою поэзию и себя (не более)…
Мой Иосиф, сжимая руку потерям выпавшим,
Я с Тобой на «ты», и на «вы» с агонией -
По любви и нежности, по тоске и радости,
По тому, что вечность прощает странности.
Всё ничто, кроме безучастности…
Расскажи мне, как отдаются данности,
Как стирают в пыль всё, что было прожито,
И к чему идти, если тропы сожжены?
Я варю индийский и колумбийский кофе
В центре Кишинёва,
Я счастливей многих.
Все вокруг поэты, а моя Басманова
Бередит границы, начиная заново -
Моих строк очерченность и путей направленность,
Она знает замысел и не дарит радости…
Да воспевают славу Бродскому они
Иль лауреату?
По лестнице идти смелей вдвоем
К холодному электорату.
посвящается -
- Саше Габриэлю и Рахману Кусимову, with love
…
Вот, наверно, и всё. Новостей, как всегда, никаких.
Извини за нытьё, за мотивчик больной и сиротский,
за неясность речей и за то, что выглядывал Бродский
из размера и формы моей стихотворной строки.
Александр Габриэль. «Ненаписанное письмо».
…
Что с того, что в моих стихотворных набросках,
и касается это падений и пиков,
раньше всем почему-то мерещился Бродский,
а теперь почему-то мерещится Быков.
Рахман Кусимов (Кукурме). «Вариации на октябрьские темы».
…
…Какой-то день сегодня идиотский. И даже водка мне не помогла. Все кажется: поэт Иосиф Бродский за мной тайком следит из-за угла. И так уже семнадцатые сутки. Везде меня преследует, нахал. Ну, вот, опять, глядите, из маршрутки он томом Джонна Донна помахал. Он доведет меня до неотложки! Несу по жизни этот тяжкий гнет. То Бальмонт скорчит рожицу с обложки, то Пастернак с портрета подмигнет. В метро, в толпе, среди враждебных ликов, ору, как будто рухнул со стропил. Черт, как же больно! Видно, Дима Быков на ногу мне случайно наступил. Я видел сам (не вру, я не таковский, я не приемлю сплетню и скандал), как Маяковский шел по «Маяковской», я Пушкина на «Пушкинской» видал! В чем я виновен? Я простой мирянин, и я напряги не люблю вообще. Зачем мне снится Игорь Северянин в одном лишь фиолетовом плаще? Нет у меня в шампанском ананасов, я не едал их на своем веку! Зачем в моих кошмарных снах Некрасов коня перегоняет на скаку? Кругом поэтов - полное лукошко. От них нигде не скроешься теперь. Один уже, кряхтя, залез в окошко, пока другого гонишь через дверь. Вот и сейчас… Cижу за пинтой эля, мерещится в кабацкой кутерьме не то семитский профиль Габриэля, не то татарский профиль Кукурме…
Иван Зеленцов
Но если ты не сможешь удержать свое царство
И придешь, как до тебя отец, туда,
Где мысль обвиняет и чувство высмеивает,
Верь своей боли…
Значительная часть того, что вам предстоит, будет востребована скукой. Причина, по которой я хотел бы поговорить с вами об этом в столь торжественный день, состоит в том, что, как я полагаю, ни один гуманитарный колледж не готовит вас к такой будущности; и Дармут не является исключением. Ни точные науки, ни гуманитарные не предлагают вам курсов скуки. В лучшем случае они могут вас познакомить со скукой, нагоняя ее. Но что такое случайное соприкосновение по сравнению с неизлечимой болезнью? Наихудший монотонный бубнеж, исходящий с кафедры, или смежающий веки велеречивый учебник - ничто по сравнению с психологической Сахарой, которая начинается прямо в вашей спальне и теснит горизонт.
Известная под несколькими псевдонимами - тоска, томление, безразличие, хандра, сплин, тягомотина, апатия, подавленность, вялость, сонливость, опустошенность, уныние
Можно, конечно, возразить, что постоянное стремление к оригинальности и изобретательности есть двигатель прогресса и тем самым цивилизации. Однако - в чем и состоит преимущество ретроспективного взгляда - двигатель этот не самый ценный. Ибо, если мы поделим историю нашего вида в соответствии с научными открытиями, не говоря уже об этических концепциях, результат будет безрадостный. Мы получим, выражаясь конкретнее, века скуки. Само понятие оригинальности или новшества выдает монотонность стандартной реальности, жизни, чей главный стих - нет, стиль - есть скука.
Этим она - жизнь - отличается от искусства, злейший враг которого, как вы, вероятно, знаете, - клише. Поэтому неудивительно, что и искусство не может научить вас справляться со скукой. На эту тему написано несколько романов; еще меньше живописных полотен; что касается музыки, она главным
образом несемантична. Единственный способ сделать искусство убежищем от скуки, от этого экзистенциального эквивалента клише, - самим стать художниками. Хотя, учитывая вашу многочисленность, эта перспектива столь же незаманчива, сколь и маловероятна. Но даже если вы шагнете в полном составе к пишущим машинкам, мольбертам и Стейнвеям, полностью от скуки вы себя не оградите. Если мать
скуки - повторяемость, то вы, юные и дерзкие, будете быстро удушены отсутствием признания и низким заработком, ибо и то, и другое хронически сопутствует искусству. В этом отношении литературный труд, живопись, сочинение музыки значительно уступают работе в адвокатской конторе, банке
или даже лаборатории.
В этом, конечно, заключается спасительная сила искусства. Не будучи прибыльным, оно становится жертвой демографии довольно неохотно. Ибо если, как мы уже сказали, повторение - мать скуки, демография (которой предстоит сыграть в вашей жизни гораздо большую роль, чем любому из усвоенных вами
здесь предметов) - ее второй родитель. Возможно, это звучит мизантропически, но я вдвое старше вас и на моих глазах население земного шара удвоилось. К тому времени, когда вы достигнете моего возраста, оно увеличится вчетверо, и вовсе не так, как вы ожидаете. Например, к 2000 году произойдет такое культурно-этническое перераспределение, которое станет испытанием для вашего человеколюбия.
Одно это уменьшит перспективы оригинальности и изобретательности в качестве противоядий от скуки. Но даже в более монохромном мире другое осложнение с оригинальностью и изобретательностью состоит в том, что они буквально окупаются. При условии, что вы способны к тому или другому, вы разбогатеете довольно быстро. Сколь бы желательно это ни было, большинство из вас знает по собственному опыту, что никто так не томим скукой, как богачи, ибо деньги покупают время, а время имеет свойство повторяться. Допуская, что вы не стремитесь к бедности - иначе вы бы не поступили в колледж, - можно ожидать, что скука вас настигнет, как только первые орудия самоудовлетворения станут вам доступны. Благодаря современной технике эти орудия так же многочисленны, как и синонимы скуки. Ввиду их назначения - помочь вам позабыть об избыточности времени - их изобилие красноречиво. Столь же красноречивым является использование вашей покупательной способности, к вершинам которой вы зашагаете отсюда под щелканье и жужжание некоторых из этих инструментов, которые крепко держат в руках ваши родители и родственники. Это пророческая сцена, леди и джентльмены 1989 года выпуска, ибо вы вступаете в мир, где запись события умаляет само событие - в мир видео, стерео,
дистанционного управления, тренировочных костюмов и тренажеров, поддерживающих вас в форме, чтобы снова прожить ваше собственное или чье-то еще прошлое: консервированного восторга, требующего живой плоти. Все, что обнаруживает регулярность, чревато скукой. В значительной степени это относится и к деньгам - как к самим банкнотам, так и к обладанию ими. Разумеется, я не собираюсь объявлять бедность спасением от скуки - хотя Св. Франциску, по-видимому, удалось именно это. Но несмотря на всю окружающую вас нужду, идея создания новых монашеских орденов не кажется особенно увлекательной в нашу эпоху видеохристианства. К тому же, юные и дерзкие, вы больше жаждете делать добро в той или иной Южной
Африке, чем по соседству, и охотнее откажетесь от любимого лимонада, чем вступите в нищий квартал. Поэтому никто не рекомендует вам бедность. Все, что вам можно предложить, - быть осторожнее с деньгами, ибо нули в ваших счетах могут превратиться в ваш духовный эквивалент. Что касается бедности, скука - самая жестокая часть ее несчастий, и бегство от нее принимает более радикальные формы: бурного восстания или
наркомании. Обе временные, ибо несчастье бедности бесконечно; обе вследствие этой бесконечности дорогостоящи. Вообще, человек, всаживающий героин себе в вену, делает это главным образом по той же причине, по которой вы покупаете видео: чтобы увернуться от избыточности времени.
Разница, однако, в том, что он тратит больше, чем получает, и его средства спасения становятся такими же избыточными, как-то, от чего он спасается, быстрее, чем ваши. В целом, тактильная разница между иглой шприца и кнопкой стерео приблизительно соответствует различию между остротой и тупостью влияния времени на неимущих и имущих. Короче говоря, будь вы богаты или бедны, рано или поздно вы пострадаете от избыточности времени. Потенциально имущие, вам наскучит ваша работа, ваши друзья, ваши супруги, ваши возлюбленные, вид из вашего окна, мебель или обои в вашей
комнате, ваши мысли, вы сами. Соответственно, вы попытаетесь найти пути спасения. Кроме приносящих удовлетворение вышеупомянутых игрушек, вы сможете приняться менять места работы, жительства, знакомых, страну, климат; вы можете предаться промискуитету, алкоголю, путешествиям, урокам
кулинарии, наркотикам, психоанализу. Впрочем, вы можете заняться всем этим одновременно; и на время это может помочь. До того дня, разумеется, когда вы проснетесь в своей спальне среди новой семьи и других обоев, в другом государстве и климате, с кучей счетов от вашего турагента и психоаналитика, но с тем же несвежим чувством по отношению к свету дня, льющемуся через окно. Вы натягиваете ваши
кроссовки и обнаруживаете, что у них нет шнурков, за которые бы вы выдернули себя из того, что вновь приняло столь знакомый облик. В зависимости от вашего темперамента или возраста вы либо запаникуете, либо смиритесь с привычностью этого ощущения; либо вы еще раз пройдете через мороку перемен.
Невроз и депрессия войдут в ваш лексикон; таблетки - в вашу аптечку. В сущности, нет ничего плохого в том, чтобы превратить жизнь в постоянный поиск альтернатив, чехарду работ, супругов, окружений
Когда вас одолевает скука, предайтесь ей. Пусть она вас задавит; погрузитесь, достаньте до дна. Вообще, с неприятностями правило таково: чем скорее вы коснетесь дна, тем тем быстрее выплывете на поверхность.
Идея здесь, пользуясь словами другого великого англоязычного поэта, заключается в том, чтобы взглянуть в лицо худшему. Причина, по которой скука заслуживает такого пристального внимания, в том, что она представляет чистое, неразведенное время во всем его повторяющемся, избыточном, монотонном великолепии. Скука - это, так сказать, ваше окно на время, на те его свойства, которые мы склонны игнорировать до такой степени, что это уже грозит душевному равновесию. Короче говоря, это ваше окно на бесконечность времени, то есть на вашу незначительность в нем. Возможно, этим объясняется боязнь одиноких, оцепенелых вечеров, очарованность, с которой мы иногда наблюдаем пылинку, кружащуюся в солнечном луче, - и где-то тикают часы, стоит жара, и сила воли на нуле. Раз уж это окно открылось, не пытайтесь его захлопнуть; напротив, широко распахните его. Ибо скука говорит на языке времени, и ей предстоит преподать вам наиболее ценный урок в вашей жизни - урок, которого вы не получили здесь, на этих зеленых лужайках - урок вашей крайней незначительности. Он ценен для вас, а также для тех, с кем вы будете общаться. «Ты конечен», - говорит вам время голосом скуки, - «и что ты ни делаешь, с моей точки зрения, тщетно». Это, конечно, не прозвучит музыкой для вашего слуха; однако, ощущение тщетности, ограниченной значимости ваших даже самых высоких, самых пылких действий лучше, чем иллюзия их плодотворности и сопутствующее этому самомнение.
Ибо скука - вторжение времени в нашу систему ценностей. Она помещает ваше существование в его - существования - перспективу, конечный результат которой - точность и смирение. Первая, следует заметить, порождает второе. Чем больше вы узнаете о собственной величине, тем смиреннее вы становитесь
и сочувственней к себе подобным, к той пылинке, что кружится в луче солнца или уже неподвижно лежит на вашем столе. Ах, сколько жизней ушло в эти пылинки! Не с вашей точки зрения, но с их. Вы для них то же, что время для нас; поэтому они выглядят столь малыми.
«Помни меня», -
шепчет пыль.
Ничто не могло бы быть дальше от душевного распорядка любого из вас, юные и дерзкие, чем настроение, выраженное в этом двустишии немецкого поэта Питера Хухеля, ныне покойного. Я процитировал его не потому, что хотел заронить в вас влечение к вещам малым - семенам и растениям, песчинкам или москитам - малым, но многочисленным. Я привел эти строчки, потому что они мне нравятся, потому что я узнаю в них себя и, коли на то пошло, любой живой организм, который будет стерт с наличествующей поверхности. «Помни меня», - говорит пыль. И слышится здесь намек на то, что, если мы узнаем о самих себе от времени,
вероятно, время, в свою очередь, может узнать что-то от нас. Что бы это могло быть? Уступая ему по значимости, мы превосходим его в чуткости. Что означает - быть незначительным. Если требуется парализующая волю скука, чтобы внушить это, тогда да здравствует скука. Вы незначительны,
потому что вы конечны. Однако, чем вещь конечней, тем больше она заряжена жизнью, эмоциями, радостью, страхами, состраданием. Ибо бесконечность не особенно оживлена, не особенно эмоциональна. Ваша скука, по крайне мере, говорит об этом. Поскольку ваша скука есть скука бесконечности.
Уважайте, в таком случае, ее происхождение - и, по возможности, не меньше, чем свое собственное. Поскольку именно предчувствие этой бездушной бесконечности объясняет интенсивность человеческих чувств, часто приводящих к зачатию новой жизни. Это не значит, что вас зачали от скуки или что конечное порождает конечное (хотя и то и другое может звучать правдоподобно). Это скорее наводит на мысль, что страсть есть привилегия незначительного. Поэтому старайтесь оставаться страстными, оставьте хладнокровие созвездиям. Страсть, прежде всего, - лекарство от скуки. И еще, конечно, боль - физическая больше, чем душевная, обычная спутница страсти; хотя я не желаю вам ни той, ни другой. Однако, когда вам больно, вы знаете, что, по крайней мере, не были обмануты (своим телом или своей душой). Кроме
того, что хорошо в скуке, тоске и чувстве бессмысленности вашего собственного или всех остальных существований - что это не обман. Вы могли бы также испробовать детективы или боевики - нечто,
отправляющее туда, где вы не бывали вербально / визуально / ментально прежде - нечто, длящееся хотя бы несколько часов. Избегайте телевидения, особенно переключения программ: это избыточность во плоти. Однако, если эти средства не подействуют, впустите ее, «швырните свою душу в сгущающийся мрак». Раскройте объятия, или дайте себя обнять скуке и тоске, которые в любом случае больше вас. Несомненно, вам будет душно в этих объятиях, но попытайтесь вытерпеть их сколько можете и затем еще немного.
Самое главное, не думайте, что вы где-то сплоховали, не пытайтесь вернуться, чтобы исправить ошибку. Нет, как сказал поэт: «Верь своей боли». Эти ужасные медвежьи объятия не ошибка. И все, что вас беспокоит, -
тоже. Всегда помните, что в этом мире нет объятий, которые в конце концов не разомкнутся.
Если вы находите все это мрачным, вы не знаете, что такое мрак. Если вы находите это несущественным, я надеюсь, что время докажет вашу правоту. Если же вы сочтете это неуместным для такого торжественного события, я с вами не соглашусь.
Я бы согласился, знаменуй это событие ваше пребывание здесь, но оно знаменует ваш уход. К завтрашнему дню вас здесь уже не будет, поскольку ваши родители заплатили только за четыре года, ни днем больше. Так что вы должны отправиться куда-то еще, делать карьеру, деньги, обзаводиться семьями, встретиться со своей уникальной судьбой. Что касается этого куда-то, ни среди звезд, ни в тропиках, ни рядом в Вермонте скорее всего не осведомлены об этой церемонии на лужайке в Дармуте. Нельзя даже поручиться, что звук вашего оркестра достигает Уайт-Ривер-Джанкшн. Вы покидаете это место, выпускники 1989 года. Вы входите в мир, который будет населен гораздо плотнее этой глуши, и где вам будут уделять гораздо меньше внимания, чем вы привыкли за последние четыре года. Вы полностью предоставлены себе. Если говорить о вашей значимости, вы можете быстро оценить ее, сопоставив ваши 1100 с 4,9 миллиарда мира.
Благоразумие, следовательно, столь же уместно при этом событии, как и фанфары. Я не желаю вам ничего, кроме счастья. Однако будет масса темных и, что еще хуже, унылых часов, рожденных настолько же внешним миром, насколько и вашими собственными умами. Вы должны будете каким-то образом
против этого укрепиться; в чем я и попытался вам помочь здесь моими малыми силами, хотя этого очевидно недостаточно. Ибо то, что предстоит вам, - замечательное, но утомительное странствие; вы сегодня садитесь, так сказать, на поезд, идущий без расписания. Никто не может сказать, что вас ожидает, менее всего те, кто остается позади. Однако, единственное, в чем они могут вас заверить, что это путешествие в один конец. Поэтому попытайтесь извлечь некоторое утешение из мысли, что как бы ни была неприятна та или иная станция, стоянка там не вечна. Поэтому вы никогда не застревайте - даже когда вам кажется, что вы застряли; это место сегодня становится вашим прошлым. Отныне оно будет для вас уменьшаться, ибо этот поезд в постоянном движении. Оно будет для вас уменьшаться, даже когда вам покажется, что вы застряли… Поэтому посмотрите на него в последний раз, пока оно еще имеет свои нормальные размеры, пока это еще не фотография. Посмотрите на него со всей нежностью, на которую вы способны, ибо вы смотрите на свое прошлое. Взгляните, так сказать, в лицо лучшему. Ибо я сомневаюсь, что вам когда-либо будет лучше, чем здесь.
Пойдете ли вы по жизни дорогой риска или благоразумия, вы рано или поздно столкнетесь с тем, что по традиции принято называть Злом. Я говорю не о персонаже готических романов, а как минимум о реальной общественной силе, которая никоим образом вам неподвластна. И ни благие намерения, ни хитроумный расчет не избавляют от неизбежного столкновения. Более того, чем осторожнее и расчетливее вы будете, тем более вероятна встреча и тем болезненней будет шок. Жизнь так устроена, что-то, что мы называем Злом, поистине вездесуще, хотя бы потому, что прикрывается личиной добра. Оно никогда не входит в дом с приветственным возгласом: «Здорово, приятель! Я -- зло», что, конечно, говорит о его вторичности, но радости от этого мало -- слишком уж часто мы в этой его вторичности убеждаемся.
Поэтому было бы весьма полезно подвергнуть как можно более тщательному анализу наши представления о добре, образно говоря, перебрать гардероб и посмотреть, что из одежд приходится незнакомцу впору. Это займет немало времени, но время будет потрачено отнюдь не зря. Вы будете ошеломлены, узнав, сколь многое из того, что вы считали выстраданным добром, легко и без особой подгонки окажется удобным доспехом для врага. Возможно, вы даже усомнитесь, не есть ли он ваше зеркальное отражение, ибо всего удивительнее во Зле -- его абсолютно человеческие черты. Так, например, нет ничего легче, чем вывернуть наизнанку понятия о социальной справедливости, гражданской добродетели, о светлом будущем
Не менее очевидно, что самая надежная защита от Зла - в бескомпромиссном обособлении личности, в оригинальности мышления, его парадоксальности и, если угодно -- эксцентричности.
Иными словами, в том, что невозможно исказить и подделать, что будет бессилен надеть на себя, как маску, завзятый лицедей, в том, что принадлежит вам и только вам - как кожа: ее не разделить ни с другом, ни с братом.
Природе искусства чужда идея равенства, и мышление любого литератора иерархично. В этой иерархии поэзия стоит выше прозы и поэт -- в принципе--выше прозаика. Это так не только потому, что поэзия фактически старше прозы,
сколько потому, что стесненный в средствах поэт может сесть и сочинить статью; в то время как прозаик в той же ситуации едва ли помыслит о стихотворении. Даже если он, прозаик, и обладает качествами, необходимыми
для сочинения приличного стихотворного текста, ему отлично известно, что поэзия оплачивается гораздо хуже и медленнее, чем проза. За малыми исключениями, все более или менее крупные писатели новейшего времени отдали дань стихосложению. Одни -- как, например, Набоков -- до конца своих дней
стремились убедить себя и окружающих, что они все-таки -- если не прежде всего -- поэты. Большинство же, пройдя искус поэзии, более к ней никогда не обращалось, кроме как в качестве читателей, сохраняя, тем не менее, глубокую признательность за уроки лаконизма и гармонии, у нее полученные.
Единственный случай в литературе XX века, когда замечательный прозаик превратился в великого поэта, -- это случай с Томасом Харди. Обобщая же, можно заметить, что прозаик без активного опыта поэзии склонен к многословию
и к велеречивости.
Чему научается прозаик у поэзии? Зависимости удельного веса слова от контекста, сфокусированности мышления, опусканию само собой разумеющегося, опасностям, таящимся в возвышенном умонастроении. Чему научается у прозы поэт? Немногому: вниманию к детали, употреблению просторечия и бюрократизмов, в редких случаях -- приемам композиции (лучший учитель коей -- музыка). Но и то, и другое, и третье может быть легко почерпнуто из опыта самой поэзии (особенно из поэзии Ренессанса), и теоретически -- но только
теоретически -- поэт может обойтись без прозы.
Также только теоретически может он обойтись и без сочинения прозы. Нужда или невежество рецензента, не говоря уже о простой почте, рано или поздно заставят его начать писать в строчку, «как все люди». Но помимо этих, существуют у поэта и другие побудительные причины, которые мы и постараемся рассмотреть ниже. Во-первых, поэту может просто захотеться в один прекрасный день написать что-нибудь прозой. (Комплекс неполноценности, которым страдает
прозаик по отношению к поэту, ни в коем случае не гарантирует комплекса превосходства у поэта по отношению к прозаику. Поэт часто почитает труд последнего за куда более серьезный, чем свой собственный, который он и за труд-то не всегда считает.) Кроме того, существуют сюжеты, которые ничем,
кроме прозы, и не изложить. Повествование о более чем трех действующих лицах
сопротивляется почти всякой поэтической форме, за исключением эпоса.
Размышления на исторические темы, воспоминания детства (которым поэт
предается наравне с простыми смертными) в свою очередь выглядят естественней
в прозе. «История пугачевского бунта», «Капитанская дочка» -- какие,
казалось бы, благодарные сюжеты для романтических поэм! и особенно в эпоху
романтизма… Кончается, однако, тем, что на смену роману в стихах все чаще
приходят «стихи из романа». Неизвестно, насколько проигрывает поэзия от обращения поэта к прозе; достоверно только, что проза от этого сильно
выигрывает.
Может быть, лучше, чем что-либо другое, на вопрос, почему это так,
отвечают прозаические произведения Марины Цветаевой. Перефразируя
Клаузевица, проза была для Цветаевой всего лишь продолжением поэзии, но только другими средствами (т. е. тем, чем проза исторически и является).
Повсюду -- в ее дневниковых записях, статьях о литературе, беллетризованных
воспоминаниях -- мы сталкиваемся именно с этим: с перенесением методологии
поэтического мышления в прозаический текст, с развитием поэзии в прозу.
Фраза строится у Цветаевой не столько по принципу сказуемого, следующего за подлежащим, сколько за счет собственно поэтической технологии: звуковой
аллюзии, корневой рифмы, семантического enjambement, etc. То есть читатель
все время имеет дело не с линейным (аналитическим) развитием, но с кристаллообразным (синтетическим) ростом мысли. Для исследователей
психологии поэтического творчества не отыщется, пожалуй, лучшей лаборатории:
все стадии процесса явлены чрезвычайно крупным -- доходящим до лапидарности
карикатуры -- планом.
«Чтение, -- говорит Цветаева, -- есть соучастие в творчестве». Это,
конечно же, заявление поэта: Лев Толстой такого бы не сказал. В этом
заявлении чуткое -- по крайней мере, в меру настороженное -- ухо различит
чрезвычайно приглушенную авторской (и женской к тому же) гордыней нотку
отчаяния именно поэта, сильно уставшего от все возрастающего -- с каждой
последующей строчкой -- разрыва с аудиторией. И в обращении поэта к прозе --
к этой априорно «нормальной» форме общения с читателем -- есть всегда некий
мотив снижения темпа, переключения скорости, попытки объясниться, объяснить
себя. Ибо без соучастия в творчестве нет постижения: что есть постижение как
не соучастие? Как говорил Уитмен: «Великая поэзия возможна только при
наличии великих читателей». Обращаясь к прозе, Цветаева показывает своему
читателю, из чего слово -- мысль -- фраза состоит; она пытается -- часто
против своей воли -- приблизить читателя к себе; сделать его равновеликим.
Есть и еще и одно объяснение методологии цветаевской прозы. Со дня
возникновения повествовательного жанра любое художественное произведение --
рассказ, повесть, роман -- страшатся одного: упрека в недостоверности.
Отсюда -- либо стремление к реализму, либо композиционные изыски. В конечном
счете, каждый литератор стремится к одному и тому же: настигнуть или
удержать утраченное или текущее Время. У поэта для этого есть цезура,
безударные стопы, дактилические окончания; у прозаика ничего такого нет.
Обращаясь к прозе, Цветаева вполне бессознательно переносит в нее динамику
поэтической речи -- в принципе, динамику песни. -- которая сама по себе есть
форма реорганизации Времени. (Уже хотя бы по одному тому, что стихотворная
строка коротка, на каждое слово в ней, часто -- на каждый слог, приходится
двойная или тройная семантическая нагрузка. Множественность смыслов
предполагает соответственное число попыток осмыслить,
заботится об убедительности своей прозаической речи: какова бы ни была тема
повествования, технология его остается той же самой. К тому же,
повествование ее, в строгом смысле, бессюжетно и держится, главным образом,
энергией монолога. Но при этом она, в отличие как от профессиональных
прозаиков, так и от других поэтов, прибегавших к прозе, не подчиняется
пластической инерции жанра, навязывая ему свою технологию, навязывая себя.
Происходит это не от одержимости собственной персоной, как принято думать,
но от одержимости интонацией, которая ей куда важнее и стихотворения, и рассказа.
Эффект достоверности повествования может быть результатом соблюдения
требований жанра, но может быть и реакцией на тембр голоса, который
повествует. Во втором случае и достоверность сюжета и самый сюжет отходят в сознании слушателя на задний план как дань, отданная приличиям. За скобками
остаются тембр голоса и его интонация. На сцене создание такого эффекта
требует дополнительной жестикуляции; на бумаге --
вкраплением назывных предложений в массу сложноподчиненных. В этом одном уже
видны элементы заимствования у поэзии. Цветаева же, которой ничего и ни у кого заимствовать не надо, начинает с предельной структурной спрессованности
речи и ею же кончает. Степень языковой выразительности ее прозы при минимуме
типографских средств замечательна. Вспомним авторскую ремарку к характеристике Казановы в ее пьесе «Конец Казановы»: «Не барственен --
царственен». Представим себе теперь, сколько бы ушло бы на это у Чехова. В то же время это не результат намеренной экономии -- бумаги, слов, сил, -- но побочный продукт инстинктивной в поэте лаконичности.
Продолжая поэзию в прозу, Цветаева не стирает, но перемещает грань,
существующую между ними в массовом сознании, в дотоле синтаксически
малодоступные языковые сферы -- вверх. И проза, где опасность
стилистического тупика гораздо выше, чем в поэзии, от этого перемещения
только выигрывает: там, в разреженном воздухе своего синтаксиса, Цветаева
сообщает ей то ускорение, в результате которого меняется самое понятие
инерции. «Телеграфный стиль», «поток сознания», «литература подтекста» и т.
п. не имеют к сказанному никакого отношения. Произведения ее современников,
не говоря уж об авторах последующих десятилетий, к творчеству которых
подобные дефиниции приложимы, всерьез читать можно по соображениям, главным
образом, ностальгическим либо историко-литературоведческим (что, в сущности,
одно и то же). Литература, созданная Цветаевой, есть литература «надтекста»,
сознание ее если и «течет», то в русле этики; единственное, что сближает ее стиль с телеграфным, это главный знак ее пунктуации -- тире, служащий ей как
для обозначения тождества явлений, так и для прыжков через само собой
разумеющееся. У этого знака, впрочем, есть и еще одна функция: он многое
зачеркивает в русской литературе XX века.
«Марина часто начинает стихотворение с верхнего «до», -- говорила Анна
Ахматова. То же самое, частично, можно сказать и об интонации Цветаевой в прозе. Таково было свойство ее голоса, что речь почти всегда начинается с
[того] конца октавы, в верхнем регистре, на его пределе, после которого
мыслимы только спуск или, в лучшем случае, плато. Однако настолько трагичен
был тембр ее голоса, что он обеспечивая ощущение подъема, при любой
длительности звучания. Трагизм этот пришел не на биографии: он был [до].
Биография с ним только совпала, на него -- эхом -- откликнулась. Он, тембр
этот, явственно различим уже в «Юношеских стихах»:
Моим стихам, написанным так рано,
Что и не знала я, что я -- поэт…
Это уже не рассказ про себя: это -- отказ от себя. Биографии не оставалось ничего другого, кроме как следовать за голосом, постоянно от него
отставая, ибо голос -- перегонял события: как-никак, скорость звука. Опыт
вообще всегда отстает от предвосхищения.
Но дело не только в опыте, отстающем от предвосхищения; дело в различиях между искусством и действительностью. Одно из них состоит в том,
что в искусстве достижима -- благодаря свойствам самого материала -- та степень лиризма, физического эквивалента которому в реальном мире не существует. Точно таким же образом не оказывается в реальном мире и эквивалента трагическому в искусстве, которое -- трагическое -- суть
оборотная сторона лиризма -- или следующая за ним ступень. Сколь бы драматичен ни был непосредственный опыт человека, он всегда перекрывается
опытом инструмента. Поэт же есть комбинация инструмента с человеком в одном
лице, с постепенным преобладанием первого над вторым. Ощущение этого
преобладания ответственно за тембр, осознание его -- за судьбу.
Мои слова, я думаю, умрут,
и время улыбнется, торжествуя,
сопроводив мой безотрадный труд
в соседнюю природу неживую.
В былом, в грядущем, в тайнах бытия,
в пространстве том, где рыщут астронавты,
в морях бескрайних -- в целом мире я не вижу для себя уж лестной правды.
Поэта долг -- пытаться единить
края разрыва меж душой и телом.
Талант -- игла. И только голос -- нить.
И только смерть всему шитью -- пределом.
1963
Вы не найдете ни одной сколько-нибудь достоверной книги о личной жизни Иосифа Бродского: поэт сам позаботился о том, чтобы в его непубличную жизнь никто лишний раз не лез - здесь и многолетний запрет на посмертную публикацию переписки, и наказ друзьям не писать о нем личных воспоминаний. Но, тем не менее, у нас все-таки есть шанс чуть-чуть, совсем слегка прикоснуться к живому Бродскому: не «классику-современнику», не к нобелевскому лауреату, а к обычному человеку. И, может быть, что-то для себя открыть, а что-то - понять.
В музее Анны Ахматовой в Фонтанном доме, в Петербурге, есть одна маленькая комната - на самом первом этаже слева от входа: это мемориальный кабинет Бродского, любовно собранный и аккуратно перевезенный из американского дома поэта. Народу в этом кабинете немного, так что у любого желающего есть время остановиться, присмотреться - и побыть с Бродским наедине. Порой вещи говорят о людях куда больше, чем другие люди.
Вот письменный стол, а на нем - любовно собранные открытки с изображением самолетов: Бродский с юности обожал авиацию и, приехав в Америку, немедленно бросился вызнавать, как можно получить лицензию пилота-любителя. Ему очень хотелось летать - и, надо сказать, несколько первых уроков оказались весьма успешными: из Бродского мог получиться неплохой пилот. Но, увы, обстоятельства оказались сильнее: во-первых, в первые годы жизни в Америке английский Бродского был еще не настолько хорош, чтобы он мог свободно вести переговоры с наземными диспетчерами (требовалось знать все тонкости летной терминологии), во-вторых, уже начало подводить здоровье. Лицензию Бродский так и не получил, но любовь к небу, к полетам, осталась в его сердце навсегда.
Вот фото отца и матери: Бродский сделал этот снимок сам - фотографии его учил отец, сам замечательный фотохудожник, военный корреспондент. Здесь же, рядом, можно увидеть и великолепные портреты молодого Бродского - это фото авторства его отца: Александр Бродский любил сына и с превеликой радостью его снимал. И тут, рядом - портрет Ахматовой, сделанный самим Иосифом: и это - совсем другая Ахматова, не царственно-величественная, а какая-то очень нежная и домашняя, которой ее мало кто помнил (если помнил вообще): Анна Андреевна прекрасно понимала, что такое «делать биографию» - не зря она употребила эти же слова во время суда над Бродским: «Какую биографию делают нашему рыжему!». Ахматова, прекрасно сознававшая и тщательно культивировавшая собственное величие, прекрасно понимала, каким важным эпизодом в биографии поэта может стать этот безумный, нелепый суд - лишь бы только Бродский не сломался и выстоял.
Он не сломался и впоследствии вспоминал ссылку в Норенской как одно из счастливейших времен своей жизни: не надо было ни от кого таиться, можно было быть самим собой - переводить Одена, книги которого привозили ему из Ленинграда друзья, писать собственные стихи, гулять, дышать и понимать, что, несмотря на всю нелепость и тягостность положения, впереди - вся жизнь.
Вот диван, на нем - свернутый плед: не хватает только верного друга - кота Миссисипи. Бродский был заядлым кошатником, называл котов своим личным тотемом, посвящал им стихи (помните прекрасное юношеское «Кот Самсон прописан в центре, в переулке возле церкви…»), да и свое поведение ассоциировал именно с кошачьими повадками: «Я, как кот. Когда мне что-то нравится, я к этому принюхиваюсь и облизываюсь… Вот, смотрите, коту совершенно наплевать, существует ли общество „Память“. Или отдел пропаганды в ЦК КПСС. Так же, впрочем, ему безразличен президент США, его наличие или отсутствие. Чем я хуже кота?»
Одно из своих программных эссе он так и назвал - «Кошачье мяу»: вообще мурчание и мяуканье в семье Бродских были собственным арго, тайным языком общения - отец и мать частенько выражали свое недовольство или, напротив, благодарность этими простыми кошачьими звуками. Ну и то, что в доме Бродского всегда присутствовал кот, даже не подлежало обсуждению: дом должен быть с котом - и точка. Как в его любимой Венеции: евангелиста Марка всегда сопровождает лев, а лев - это всего лишь немного увеличенный кот (как, пожалуй, и евангелист - это просто увеличенный в масштабах поэт).
Самым дорогим подарком для гостей в доме Бродского становилось удивительное предложение: «Хотите, я разбужу для вас кота?» - это означало, что ты приобщен к святая святых, тебе оказывается невероятное доверие и невиданная честь. Бродский шел в кабинет, будил дремавшего в кресле или на диване Миссисипи и торжественно выносил его гостю. Надо сказать, что кот подобные экзекуции терпел стоически - впрочем, они были не так уж и часты: подобной чести удостаивались лишь самые близкие и доверенные друзья поэта.
Вот книги - верные друзья, собеседники, соратники: тут и Оден, и Цветаева (ее портрет - еще один непременный элемент рабочего стола Бродского), и книги по истории, словари, справочники, альбомы по искусству… Бродский читал невероятно много: по три-четыре книги одновременно, перечитывал, делал пометки, выписки
Вот сигареты: памятна цитата Бродского - «Обезьяна взяла палку и стала человеком, человек взял сигарету - и стал поэтом». Ему предлагали бросить курить, более того - друзья требовали, чтобы Иосиф отказался от сигарет: никотин был смертелен для него, сердечника, а он распечатывал очередную пачку «Честерфилда» (эти сигареты курил Оден, и Бродский сперва стал курить их из солидарности со старшим собратом по поэтическому цеху, а потом - пристрастился) и шутил, выдавая фактически пророческие строчки:
Хотя - жить можно. Что херово
- курить подталкивает бес.
Не знаю, кто там Гончарова,
но сигарета - мой Дантес.
(Зима, тем более в пейзаже).
Она убьет меня. Но я же
ее и выкурю. Она
нам свыше, сказано, дана
- замена счастия: привычка,
строптивых вымыслов узда,
ночей доступная звезда,
без-мысленных минут затычка.
Прах не нуждается в стене:
поставьте пепельницу мне!
Страшное пророчество: Бродский уйдет зимой, уйдет на пике славы, уйдет совершенно неожиданно - да, конечно, побаливает сердце, но оно всегда побаливает, три перенесенных инфаркта, операции… Но впереди - много работы, преподавание, стихи, переводы… Он умер как герой его любимых вестернов - друг Лев Лосев в блестящей биографии Бродского, вышедшей в серии «ЖЗЛ «, назвал это Не died with his boots on («Умер в сапогах «). Вечером субботы 27 января он отправился к себе в кабинет: маленькая дочка Анна, Нюшка, уже спала, и жена Мария тоже собиралась ложиться. Бродский попросил ее не дожидаться его - надо было поработать: в понедельник начинался весенний семестр в Саут-Хедли, где Бродский преподавал. Иосиф поднялся в свой кабинет - там его утром следующего дня и нашла жена: сердечный приступ убил его в одну секунду, и тело поэта мешало открыть дверь - в кабинет было не войти, и бились в голове еще одни пророческие строчки: «Не выходи из комнаты, не совершай ошибку…». На столе, рядом с двуязычным изданием греческих эпиграмм, лежали аккуратно сложенные очки…
…На прощании с ним произошла странная - трагическая и комическая одновременно - штука: официальные соболезнования принес Виктор Черномырдин, бывший в тот момент с визитом в США. С Бродским прощались в отделении ритуальной службы - параллельно в другом зале лежал какой-то итальянец, вокруг которого столпились мрачные люди в черных костюмах, словно вышедшие из фильма «Крестный отец». Приехавший на прощание Черномырдин выглядел точь-в-точь, как дон Вито Корлеоне: длинное кашемировое пальто, массивный перстень, в руках - огромный букет из белых цветов. Итальянцы мгновенно «сделали стойку» и, когда Черномырдин выходил из зала прощания с Бродским, к нему вдруг подошел распорядитель итальянских похорон и тихо произнес: «Вы подойдите и к нашему покойнику - он не хуже вашего». Евгений Рейн, друг Бродского, описавший эту историю, вспоминал, что, будь Бродский жив, его бы такая ситуация несомненно позабавила бы.
На поминальной службе в соборе святого Иоанна Богослова все было очень тихо и спокойно: дым от свечей поднимался к церковному потолку - и вдруг кто-то, то ли Лосев, то ли тот же Рейн, увидел странную вещь: клубы дыма неожиданно закручивались в лучах солнечного света, сворачиваясь в какие-то странные, непонятные клубочки. «Боже мой! - воскликнул профессор Дэвид Бетея, коллега Бродского по университету, - Посмотрите, он и там курит!»
Судья: А вообще какая ваша специальность?
Бродский: Поэт. Поэт-переводчик.
Судья: А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам?
Бродский: Никто. (Без вызова.) А кто причислил меня к роду человеческому?
Судья: А вы учились этому?
Бродский: Чему?
Судья: Чтобы быть поэтом? Не пытались кончить вуз, где готовят… где учат…
Бродский: Я не думал, что это дается образованием.
Судья: А чем же?
Бродский: Я думаю это… (растерянно) от Бога…
.
Отрывок из знаменитой речи Иосифа Бродского, которую он произнес на стадионе в декабре 1988 года перед выпускниками Мичиганского университета. Тогда критики и другие умные люди посчитали её «неуместной», «политически некорректной», а кое-кто умудрился усмотреть в ней даже расизм. Но Бродский - вне предубеждений, времени и пространства.
«Рассматривайте то, что вы сейчас услышите, просто как советы верхушки нескольких айсбергов, если так можно сказать, а не горы Синай. Проигнорируйте их, если угодно, подвергните их сомнению, если необходимо, забудьте их, если иначе не можете: в них нет ничего обязательного. Если кое-что из них сейчас или в будущем вам пригодится, я буду рад. Если нет, мой гнев не настигнет вас».
1. Сосредоточьтесь на точности вашего языка.
Старайтесь расширять свой словарь и обращаться с ним так, как вы обращаетесь с вашим банковским счётом. Уделяйте ему много внимания и старайтесь увеличить свои дивиденды.
Цель здесь не в том, чтобы способствовать вашему красноречию в спальне или профессиональному успеху и не в том, чтобы превратить вас в светских умников. Цель в том, чтобы дать вам возможность выразить себя как можно полнее и точнее. Одним словом, цель - ваше равновесие. Ибо накопление невыговоренного, невысказанного должным образом может привести к неврозу.
Чтобы этого избежать, не обязательно превращаться в книжного червя. Надо просто приобрести словарь и читать его каждый день, а иногда - и книги стихов. Да и вообще книги стоят гораздо меньше, чем один визит к психиатру.
2. Старайтесь быть добрыми к своим родителям.
Если это звучит слишком похоже на «Почитай отца твоего и мать твою», то прошу прощения. Я лишь хочу сказать: старайтесь не восставать против них, ибо, по всей вероятности, они умрут раньше вас, так что вы можете избавить себя, по крайней мере, от этого источника вины, если не горя.
Если вам необходимо бунтовать со всеми этими «я-не-возьму-у-вас-ни-гроша», бунтуйте против тех, кто не столь легко раним. Родители - слишком близкая мишень (так же, впрочем, как братья, сёстры, жены или мужья). Дистанция такова, что вы не можете промахнуться.
3. Не полагайтесь на политиков.
Не столько потому, что они неумны или бесчестны, как чаще всего бывает, но из-за масштаба их работы, который слишком велик даже для лучших среди них. Они могут несколько уменьшить социальное зло, но не искоренить его. Каким бы существенным ни было улучшение, с этической точки зрения оно всегда будет пренебрежимо мало, потому что всегда будут те - хотя бы один человек, - кто не получит выгоды от этого улучшения.
Мир несовершенен. Золотого века никогда не было и не будет. В свете этого - или, скорее, в потёмках - вы должны полагаться на собственную домашнюю стряпню, то есть управлять миром самостоятельно. Но даже в пределах вашего собственного пирога вы должны приготовиться к тому, что вам, по всей вероятности, придётся отведать в равной мере и благодарности и разочарования.
4. Старайтесь быть скромными.
Уже и сейчас нас слишком много - и очень скоро будет много больше. Это карабканье на место под солнцем обязательно происходит за счёт других. То, что вам приходится наступать кому-то на ноги, не означает, что вы должны стоять на их плечах. Так что, если вы хотите стать богатыми, или знаменитыми, или и тем и другим, в добрый час, но не отдавайтесь этому целиком.
Всегда помните, что рядом с вами всегда кто-то есть - ближний. Никто не просит вас любить его, но старайтесь не слишком его беспокоить и не делать ему больно. На худой конец, постарайтесь вспомнить, из какого далека - от звёзд, из глубин Вселенной, возможно, с её противоположного конца - пришла просьба не делать этого, равно как и идея возлюбить ближнего, как самого себя. По-видимому, звезды знают больше о силе тяготения, а также и об одиночестве, чем вы; ибо они - глаза желания.
5. Всячески избегайте приписывать себе статус жертвы.
Каким бы отвратительным ни было ваше положение, старайтесь не винить в этом внешние силы: историю, государство, начальство, расу, родителей, фазу луны, детство, несвоевременную высадку на горшок - меню обширное и скучное. В момент, когда вы возлагаете вину на что-то, вы подрываете собственную решимость что-нибудь изменить и увеличиваете вакуум безответственности, который так любят заполнять демоны и демагоги, ибо парализованная воля - не радость для ангелов.
Вообще, старайтесь уважать жизнь не только за её прелести, но и за её трудности. Они составляют часть игры, и хорошо в них то, что они не являются обманом. Всякий раз, когда вы в отчаянии или на грани отчаяния, когда у вас неприятности или затруднения, помните: это жизнь говорит с вами на единственном хорошо ей известном языке.
6. Умейте прощать.
Мир, в который мы вступили, не имеет хорошей репутации. Это не милое местечко, как вы вскоре обнаружите, и я сомневаюсь, что оно станет намного приятнее к тому времени, когда вы его покинете.
Однако это единственный мир, имеющийся в наличии: альтернативы не существует, а если бы она и существовала, то нет гарантии, что она была бы намного лучше этой. Поэтому старайтесь не обращать внимания на тех, кто попытается сделать вашу жизнь несчастной. Таких будет много - как в официальной должности, так и самоназначенных.
То, что делают ваши неприятели, приобретает своё значение или важность от того, как вы на это реагируете. Поэтому промчитесь сквозь или мимо них, как если бы они были жёлтым, а не красным светом. Так вы избавите клетки вашего мозга от бесполезного возбуждения. И возможно, вы даже можете спасти этих тупиц от самих себя, ибо перспектива быть забытым короче перспективы быть прощённым. Переключите канал: вы не можете прекратить вещание этой сети, но в ваших силах, по крайней мере, уменьшить её рейтинг.
«Не выходи из комнаты, не совершай ошибку.
Зачем тебе солнце, если ты куришь „Шипку“?
За дверью бессмысленно все, особенно - возглас счастья…»
В одном интервью Иосиф Бродский сказал, что человек не должен определять себя по национальному или языковому принципу. Человек должен, в первую очередь, спросить себя: «Кто я?»
Обычный вопрос необычного поэта, который в черноте пустоты, где не рассмотреть «ни руки, ни лица, ни его овала», надеется «за вереницей литер» узнать своё предназначение на земле. Ждёт, узнает, сомневается, ищет снова, увлекая за собой таких же жаждущих, как он сам.
От Бродского невозможно оторваться. Изумительно сам читая свои стихи, без помощи актеров, он завораживал своей особенной манерой тех, кто настраивался с ним на одну звуковую волну.
Учил прислушиваться к шелесту звёзд и «стрекоту ножниц, уже кроящих… пустоту», чтобы сосредоточенно донести до Бога главную тайну своей жизни, прося его: «Наклонись, я шепну Тебе на ухо…»
Что поэт нашептал Ему? Укор? Упрек? Благодарность? За то, что сам сумел раскрыться в стихах, наполняя себя и показывая направление стоящим «в очередях за смыслом».
Этим неоценимо творчество Бродского для неприкаянных, ищущих, этим оно стало бальзамом на их истерзанные души. Мощной концентрацией внедряется в сознание, цепляет несчастных, удерживает внимание дни, ночи напролёт и «не выпускает… из комнаты», пока не исчезнет вакуум и понимание не перельётся через край счастьем познания.
если, цитируя бродского, «из забывших меня можно составить город», то из тех, кого я помню - целую страну.
Бродский между строк
ностальгировал о городе,
куда уже нельзя ни вернуться,
ни купить билет.
Но когда пришло время,
он уплыл в своей гондоле
по реке вечности,
чтобы когда-нибудь
вернуться сюда,
на набережную Невы… Р. Волкова «Мальчик"©