Цитаты на тему «Проза»

Если в жизни и есть счастье, то надо, начиная с молодости, каждый день откусывать по малюсенькому кусочку, чтобы хватило на всю жизнь. Но многие отрывают от него огромные куски, буквально не жуя, поспешно глотая, не успевая наслаждаться процессом, веря, что этот рацион гарантирован им на всю жизнь или хотя бы надолго.

И через пару лет остаётся от счастья то, что называют огрызком. Некоторые, особо голодные, и огрызок проглатывать умудряются, чтобы никаких шансов.

Правда, доходит до нас это в старости, когда кусать уже нечего, а часто и нечем. И если кусочек счастья перепадает нам на второй половине пути в вечность, то уж тут мы его не слопаем сразу, а будем рассматривать, обнюхивать, облизывать и даже пользоваться не станем, а повесим в рамочку, стеклом защитим, демонстрируя всем входящим. Типа, вот оно, счастье, имеется. Практически не пользованное. А мы уж как-нибудь, всю жизнь обходились и сейчас нечего баловаться. Главное, что все видят — есть в доме счастье!

Важно ведь, что люди скажут, а не собственное ощущение. Обидно чувствовать себя счастливым без всякой доказательной для постороннего глаза и слуха базы.

И чего они вечно улыбаются, скажут со стороны. Ну, никаких же поводов.

На Канарах их не видели.

В санкционный список их не вносили.

В выпусках новостей о них не говорили.

Даже в криминальной хронике, что подтверждает отсутствие накоплений.

Едят что-то такое, что даже аппетита не пробуждает.

Пьют горькую, что подчёркивает сложность микроклимата внутри них.

Носят такое, что лучше бы вообще без ничего.

Хотя без ничего они особенно неприятны.

Короче говоря, на поминках и сказать-то нечего будет.

А считают себя счастливыми.

Вот и пойми их.

Луна хорошо помогала Маргарите, светила лучше, чем самый лучший электрический фонарь, и Маргарита видела, что сидящий, глаза которого казались слепыми, коротко потирает свои руки и эти самые незрячие глаза вперяет в диск луны. Теперь уж Маргарита видела, что рядом с тяжелым каменным креслом, на котором блестят от луны какие-то искры, лежит темная, громадная остроухая собака и так же, как ее хозяин, беспокойно глядит на луну.

У ног сидящего валяются черепки разбитого кувшина и простирается невысыхающая черно-красная лужа.

Всадники остановили своих коней.

— Ваш роман прочитали, — заговорил Воланд, поворачиваясь к мастеру, — и сказали только одно, что он, к сожалению, не окончен. Так вот, мне хотелось показать вам вашего героя. Около двух тысяч лет сидит он на этой площадке и спит, но когда приходит полная луна, как видите, его терзает бессонница. Она мучает не только его, но и его верного сторожа, собаку. Если верно, что трусость — самый тяжкий порок, то, пожалуй, собака в нем не виновата. Единственно, чего боялся храбрый пес, это грозы. Ну что ж, тот, кто любит, должен разделять участь того, кого он любит.

— Что он говорит? — спросила Маргарита, и совершенно спокойное ее лицо подернулось дымкой сострадания.

— Он говорит, — раздался голос Воланда, — одно и то же, он говорит, что и при луне ему нет покоя и что у него плохая должность. Так говорит он всегда, когда не спит, а когда спит, то видит одно и то же — лунную дорогу, и хочет пойти по ней и разговаривать с арестантом Га-Ноцри, потому, что, как он утверждает, он чего-то не договорил тогда, давно, четырнадцатого числа весеннего месяца нисана. Но, увы, на эту дорогу ему выйти почему-то не удается, и к нему никто не приходит. Тогда, что же поделаешь, приходится разговаривать ему с самим собою. Впрочем, нужно же какое-нибудь разнообразие, и к своей речи о луне он нередко прибавляет, что более всего в мире ненавидит свое бессмертие и неслыханную славу. Он утверждает, что охотно бы поменялся своею участью с оборванным бродягой Левием Матвеем.

Мастер как будто бы этого ждал уже, пока стоял неподвижно и смотрел на сидящего прокуратора. Он сложил руки рупором и крикнул так, что эхо запрыгало по безлюдным и безлесым горам:

— Свободен! Свободен! Он ждет тебя!

Горы превратили голос мастера в гром, и этот же гром их разрушил. Проклятые скалистые стены упали. Осталась только площадка с каменным креслом. Над черной бездной, в которую ушли стены, загорелся необъятный город с царствующими над ним сверкающими идолами над пышно разросшимся за много тысяч этих лун садом. Прямо к этому саду протянулась долгожданная прокуратором лунная дорога, и первым по ней кинулся бежать остроухий пес. Человек в белом плаще с кровавым подбоем поднялся с кресла и что-то прокричал хриплым, сорванным голосом. Нельзя было разобрать, плачет ли он или смеется, и что он кричит. Видно было только, что вслед за своим верным стражем по лунной дороге стремительно побежал и он.

— Мне туда, за ним? — спросил беспокойно мастер, тронув поводья.

— Тоже нет, — ответил Воланд, и голос его сгустился и потек над скалами, — романтический мастер! Тот, кого так жаждет видеть выдуманный вами герой, которого вы сами только что отпустили, прочел ваш роман. — Тут Воланд повернулся к Маргарите: — Маргарита Николаевна! Нельзя не поверить в то, что вы старались выдумать для мастера наилучшее будущее, но, право, то, что я предлагаю вам, и то, о чем просил Иешуа за вас же, за вас, — еще лучше. Оставьте их вдвоем, — говорил Воланд, склоняясь со своего седла к седлу мастера и указывая вслед ушедшему прокуратору, — не будем им мешать. И, может быть, до чего-нибудь они договорятся, — тут Воланд махнул рукой в сторону Ершалаима, и он погас.

— И там тоже, — Воланд указал в тыл, — что делать вам в подвальчике? — тут потухло сломанное солнце в стекле. — Зачем? — продолжал Воланд убедительно и мягко, — о, трижды романтический мастер, неужто вы не хотите днем гулять со своею подругой под вишнями, которые начинают зацветать, а вечером слушать музыку Шуберта? Неужели ж вам не будет приятно писать при свечах гусиным пером? Неужели вы не хотите, подобно Фаусту, сидеть над ретортой в надежде, что вам удастся вылепить нового гомункула? Туда, туда. Там ждет уже вас дом и старый слуга, свечи уже горят, а скоро они потухнут, потому что вы немедленно встретите рассвет. По этой дороге, мастер, по этой. Прощайте! Мне пора.

— Слушай беззвучие, — говорила Маргарита мастеру, и песок шуршал под ее босыми ногами, — слушай и наслаждайся тем, чего тебе не давали в жизни, — тишиной. Смотри, вон впереди твой вечный дом, который тебе дали в награду. Я уже вижу венецианское окно и вьющийся виноград, он подымается к самой крыше. Вот твой дом, вот твой вечный дом. Я знаю, что вечером к тебе придут те, кого ты любишь, кем ты интересуешься и кто тебя не встревожит. Они будут тебе играть, они будут петь тебе, ты увидишь, какой свет в комнате, когда горят свечи. Ты будешь засыпать, надевши свой засаленный и вечный колпак, ты будешь засыпать с улыбкой на губах. Сон укрепит тебя, ты станешь рассуждать мудро. А прогнать меня ты уже не сумеешь. Беречь твой сон буду я.

Так говорила Маргарита, идя с мастером по направлению к вечному их дому, и мастеру казалось, что слова Маргариты струятся так же, как струился и шептал оставленный позади ручей, и память мастера, беспокойная, исколотая иглами память стала потухать. Кто-то отпускал на свободу мастера, как сам он только что отпустил им созданного героя. Этот герой ушел в бездну, ушел безвозвратно, прощенный в ночь на воскресенье сын короля-звездочета, жестокий пятый прокуратор Иудеи, всадник Понтий Пилат.

Тут только он уяснил себе, что в лице девочки было так пристально отмечено его впечатлением. «Невольное ожидание прекрасного, блаженной судьбы, — решил он. — Ах, почему я не родился писателем? Какой славный сюжет». — Ну-ка, — продолжал Эгль, стараясь закруглить оригинальное положение (склонность к мифотворчеству — следствие всегдашней работы — было сильнее, чем опасение бросить на неизвестную почву семена крупной мечты), — ну-ка, Ассоль, слушай меня внимательно. Я был в той деревне, откуда ты, должно быть, идешь; словом, в Каперне. Я люблю сказки и песни, и просидел я в деревне той целый день, стараясь услышать что-нибудь никем не слышанное. Но у вас не рассказывают сказок. У вас не поют песен. А если рассказывают и поют, то, знаешь, эти истории о хитрых мужиках и солдатах, с вечным восхвалением жульничества, эти грязные, как немытые ноги, грубые, как урчание в животе, коротенькие четверостишия с ужасным мотивом… Стой, я сбился. Я заговорю снова

Подумав, он продолжал так:
— Не знаю, сколько пройдет лет, — только в Каперне расцветет одна сказка, памятная надолго. Ты будешь большой, Ассоль. Однажды утром в морской дали под солнцем сверкнет алый парус. Сияющая громада алых парусов белого корабля двинется, рассекая волны, прямо к тебе. Тихо будет плыть этот чудесный корабль, без криков и выстрелов; на берегу много соберется народу, удивляясь и ахая; и ты будешь стоять там. Корабль подойдет величественно к самому берегу под звуки прекрасной музыки; нарядная, в коврах, в золоте и цветах, поплывет от него быстрая лодка. — «Зачем вы приехали? Кого вы ищете?» — спросят люди на берегу. Тогда ты увидишь храброго красивого принца; он будет стоять и протягивать к тебе руки. — «Здравствуй, Ассоль! — скажет он. — Далеко-далеко отсюда я увидел тебя во сне и приехал, чтобы увезти тебя навсегда в свое царство. Ты будешь там жить со мной в розовой глубокой долине. У тебя будет все, что только ты пожелаешь; жить с тобой мы станем так дружно и весело, что никогда твоя душа не узнает слез и печали». Он посадит тебя в лодку, привезет на корабль, и ты уедешь навсегда в блистательную страну, где всходит солнце и где звезды спустятся с неба, чтобы поздравить тебя с приездом.
— Это все мне? — тихо спросила девочка. Ее серьезные глаза, повеселев, просияли доверием. Опасный волшебник, разумеется, не стал бы говорить так; она подошла ближе. — Может быть, он уже пришел… тот корабль?

— Не так скоро, — возразил Эгль, — сначала, как я сказал, ты вырастешь. Потом… Что говорить? — это будет, и кончено. Что бы ты тогда сделала?
— Я? — Она посмотрела в корзину, но, видимо, не нашла там ничего достойного служить веским вознаграждением. — Я бы его любила, — поспешно сказала она, и не совсем твердо прибавила: — если он не дерется.

— Нет, не будет драться, — сказал волшебник, таинственно подмигнув, — не будет, я ручаюсь за это. Иди, девочка, и не забудь того, что сказал тебе я меж двумя глотками ароматической водки и размышлением о песнях каторжников. Иди. Да будет мир пушистой твоей голове!

На празднике в Кремлёвском дворце было шумно — бурановские бабушки, перевязанные георгиевскими лентами, танцевали тверк, симфонический оркестр играл мурку, солировал какой-то бодрый поп, в такт потряхивая кадилом, хор МВД рвал гусли и матрицу в тряпки.

Вселенная содрогалась. В зал, гремя брильянтами и скрепами на коронах, вошли представители пенсионного фонда в камзолах, созданных из 560 тысяч австралийских золотых монет. Глава пенсионного фонда залез на трибуну, махнул скипетром и громогласно изрек:
— Друзья, в это непростое время, когда лютует кризис, и всем нам — нелегко, мы принимаем непростые решения. В день социального работника мне хочется ещё раз сделать акцент на том, что простые люди это соль земли, мы трудимся на их благо, они- наше всё! Мы не можем так рано отпускать людей на пенсию, они ощущают себя брошенными и ненужными, чахнут и умирают в муках от безделья, продлим пенсионный возраст до ста двадцати лет!

Раздались громкие аплодисменты, кто-то в углу тихонечко блевал черной икрой.

Послышались залпы роскошного салюта за окном, с потолка на атласных алых лианах свисали голые Джей Ло, Шарлиз Террон и Кристина Агилера, слово взял министр труда и социальной защиты:
— Дамы и господа, я рад всех вас приветствовать здесь в этот праздник. Как здорово, что все мы тут — простые рабочие люди, вот так, бесхитростно, в кругу друзей обсуждаем насущные проблемы. Наша страна имеет великое множество ресурсов. Но главный ресурс — люди. Люди, которые имеют необыкновенный потенциал и могут жить до ста двадцати лет. Ради их блага мы увеличим пенсионный возраст, цены, налоги и штрафы, ибо…
Снова раздались громкие аплодисменты, кто-то шлёпнул официантку по заду и довольно крякнул.

С баяном вышел Газаев и запел заздравную Путину, в которой призывал править царя до ста двадцати лет, все сорвались с петель и пустились в пляс, Лепс, Басков, Меладзе и Бузова кружили в вальсе министров здравоохранения, образования и начальника транспортного цеха. Безудержное веселье достигло пика. В зал внесли легкие закуски: Посередине закусочного зала стоял невероятный стол коринфской бронзы с роскошными золотыми блюдами, в которых лежали жареные слоны и жирафы, погруженные в мед и посыпанные маком. Чуть левее, среди фаршированных фламинго и тушёных носорогов лежали жареные колбаски из новорожденных вомбатов на серебряной жаровне, павлиньи яйца в томате и перепелиные язычки. Министр соц развития сказал строго:
— Я — на диете. — И скромно положил себе в тарелочку почки черепахи в собственном соку, зайцев в перьях, вепря с корзиночками из теста, матку неопоросившейся свиньи,
тушёную акулу, трёх краснобородок и запеченного в слоне львёнка.

— В это нелёгкое время аппетита нет никакого. — Добавил чиновник и протяжно рыгнул.

— А если народ не доживёт до ста двадцати лет-то? Для кого тогда все эти повышения? Ведь мрут у нас люди массово после шестидесяти… — Вдруг спросил шёпотом за столом полковник Миркин.
— Значит, будем откапывать и делать первое внушение, медицина не стоит на месте, ради такого дела и вакцину какую можно изобрести, дарующую долгие лета, нехай работают, arbeit macht frei, труд делает свободным. Это тост! — Громко крикнул кто-то из министров, шумно втянул белую полоску со стола ноздрями, зажмурился и заливисто заржал.

Художник Константин Коровин (1861−1939) был не только замечательным живописцем, но и талантливым писателем. На «Избранном» — глава из книги «Константин Коровин вспоминает…», где он рассказывает о явлении, которое наблюдал в России начала прошлого века. Нам кажется, что голос этого «человечка» можно услышать и сегодня!

В России — в нашей прежней России — было одно странное явление, изумлявшее меня с ранних лет. Это было — как бы сказать? — какое-то особое «общественное мнение». Я его слышал постоянно — этот торжествующий голос «общественного мнения», и он казался мне голосом какого-то маленького и противного человечка за забором… Жил человечек где-то там, за забором, и таким уверенным голоском коротко и определенно говорил свое мнение, а за ним, как попугаи, повторяли все, и начинали кричать газеты.

Эта российская странность была поистине особенная и отвратительная. Но откуда брался этот господин из-за забора, с уверенным голоском?

Н. А. Римский-Корсаков создает свои чудесные оперы — «Снегурочку», «Псковитянку», «Садко».

— Не годится, — говорил человек за забором, — не нужно, плохо…

И опер не ставят. Комитет императорского театра находит их «неподходящими». Пусть ставит их в своем частном театре Савва Мамонтов. Голос за забором твердит: «Не годится».

За ним тараторят попугаи: «Мамонтов зря деньги тратит, купец не солидный» …

Другие примеры: Чехов Антон Павлович, писатель глубокий. А господин за забором сказал:

— Лавочник!

Или вот Левитан — поэт пейзажа русского, подлинный художник, мастер, а тот же голосок шепотком на ухо:

— Жид.

И пошла сплетня: и Школы-то Левитан не кончил, и пейзажи-то Левитана не пейзажи, а так, какие-то цветные штаны (остроумно, лучше не придумать!).

Да разве один Левитан? И Головин, и аз грешный тоже «не годились». Человечек за забором отрезал:

— Декаденты.

И поехало. А что такое «декаденты» — неизвестно. Новое, уничижительное. Вот и крестил им человечек кого попало. А когда приехал в Москву Врубель, так прямо завыли: «Декадентщина, спасите, страна гибнет!» Суворин, Грингмут, «Русские ведомости» — все хором…

Видно, человек за забором вовсю работал.

А вот и Шаляпин. Поет он в Частной опере — ставят для него «Псковитянку», «Хованщину», «Моцарта и Сальери», «Опричника», «Рогнеду». Но голос за забором хихикает:

— Пьет Шаляпин…

Лишь бы выдумать ему что-нибудь свое, позлее, попошлее, погаже — ведь он все знает, все понимает…

И кому кадил он, этот человечек, кому угождал — неизвестно. Но деятельность его была плодовита. Он поселял в порожних головах многих злобу, и она отравляла ядовитой слюной всех и вся…

Когда я поступил художником в императорский театр, господин за забором оказался тут как тут. При первых же моих оперных и балетных постановках на меня полились, как из ушата, помои в расчете на поддержку «общественного мнения». Газеты хором неистовствовали… «Новое время» и «Русские ведомости» заодно с «Московскими». Красота! Человечек за забором работал.

А в театре лица артистов были унылы. Малый театр волновался, балетные рвали на себе новые туники. Не нравились «декадентские» костюмы. Плакали, падали в обморок…

Артист Южин в «Отелло», по укоренившейся традиции, выходил в цветном кафтане с золотыми позументами и почему-то в ярко-красных гамашах — похож был на гуся лапчатого. Я попросил его изменить цвет гамаш. Он обиделся, а успокоился только тогда, когда я заявил:

— У Сальвини — белые, как же вам в красных?

Поверивши, он долго жал мне руку:

— Пожалуй, вы правы, но все так против…

«Все» — вот оно, «общественное мнение».

Вспоминаю я еще случай. В Большом театре в «Демоне» Рубинштейна грузинам почему-то полагалось быть в турецких фесках — назывались они «бершовцами», по имени Бершова, заведующего постановочной частью.

Бершов мужчина был «сурьезный», из военных. На репетициях держал себя, как брандмайор на пожарах, и, осматривая новую постановку, выкрикивал: «Декораторы, на сцену!» Декораторы выходили из-за кулис, опустивши голову, попарно. Было похоже на выход пленных в «Аиде» на гневные очи победителя.

— Отблековать повеселей, — кричал Бершов. — В небо лазури поддай!..

Он был в вицмундире, в белом галстуке, при орденах, и расторопностью хотел понравиться Теляковскому, новому директору. Но произошел случай, который его расстроил навсегда. В этом случае повинен я.

Неизвестно, с какой стати в постановке «Руслан и Людмила» в пещере финна ставили большой глобус, тот же, что и в первой картине «Фауста».

Придя в Большой театр на репетицию «Руслана», я позвал Бершова и спросил его:

— Кто такой финн и почему у него в пещере глобус?

Бершов только посмотрел на меня стеклянными глазами, а машинист, которого звали Карлушка, ответил за него:

— Глобус ставят финну, потому он волшебник-с, как и Фауст.

— Уберите со сцены глобус, — сказал я рабочему-бутафору.

Когда бутафоры уносили глобус, артисты, хор, режиссеры смотрели на меня и на глобус с боязливым удивлением и любопытством. Потом шепотом говорили, что, пожалуй, верно, глобус не при чем у финна. А режиссеры из молодых, окрыленные моей смелостью, доказывали, что и при Фаусте не было глобусов. Перестали ставить глобус и в лабораторию Фауста.

Но человечек за забором продолжал работать. И вот «Русские ведомости», профессорская газета, с апломбом поставила точку над «i» — воспользовалась первым поводом для уличения меня в полном невежестве.

Дело было так. При постановке «Демона» Рубинштейна я поехал на Кавказ и писал этюды в горах по Военно-Грузинской дороге. Эскизы мои изображали серые огромные глыбы гор ночью: скалы, ущелья, где Синодал видит Демона и умирает, сраженный пулей осетина…

Мне хотелось сделать мрачными теснины ущелья и согласовать пейзаж с фантастической фигурой Демона, которого так мастерски исполнял Шаляпин. Высокую фигуру Шаляпина я старался всеми способами сделать еще выше. И действительно, артист в моем гриме, на фоне такого пейзажа казался зловеще-величественным и торжественным.

Тогда-то «Русские ведомости» и написали свою злостную критику:

«На постановку „Демона“ тратятся казной деньги, на Кавказ посылается художник Коровин, а он даже не удосужился прочесть поэму нашего гениального поэта Лермонтова. В поэме „Демон“ слуга обращается к князю Синодалу:

Здесь под чинарой бурку расстелю.

И, уснув, во сне Тамару узришь ты свою…

А Коровин чинары не изобразил. Какая дерзость так относиться к величайшему поэту земли русской! Вот какое невежество приходится терпеть от новых управителей образцового театра».

Конечно, все это было чистейшим вздором: денег на поездку я не брал, а ездил на свой счет. Но дело не в этом. Ошеломил меня больше всего упрек в незнании и Лермонтова, и я написал в редакцию «Русских ведомостей» письмо, в котором выражал свое удивление и огорчение — как могла профессорская газета принять вышеприведенные вирши оперного либреттиста за поэму Лермонтова?. Тогда приехал ко мне Н. Е. Эфрос и просил забыть эту «ошибку».

Однако «Русское слово», к великому конфузу «Русских ведомостей», письмо мое напечатало. А вслед за тем получил я повестку, приглашающую меня в отдел министерства внутренних дел…

Во дворе большого дома, напротив Страстного монастыря, — крыльцо. Звоню. Дверь открывает жандарм. Я показываю ему повестку.

— Пожалуйте, — говорит жандарм и ведет меня по коридору, по обе стороны которого — двери; одна из них отперта, и в комнате сидит дама в глубоком трауре, а перед ней жандармы роются в чемоданах.

В конце коридора мне показали на дверь.

— Пожалуйте!

Я вошел в большую комнату. Ковер, письменный стол. Прекрасно одетый господин с баками встает из-за стола, с любезной и сладкой улыбкой рассыпается в приветствиях.

— Очень рад, ну вот, Константин Алексеевич, так-с!

— Я получил от вас повестку, — начинаю я.

— Ну да. Так-с. Но это не я писал. Пустяки-с. Маленькая о вас справочка из Петербурга. Вы так нашумели, все газеты кричат. Вот, например, статья Александра Павловича Ленского…

И он сделал серьезное лицо.

— Вы ведь знаете Александра Павловича? Артист божией милостью. Как играет. Боже мой! Я, знаете, пл? чу. И вот он — тоже, Карл Федорович Вальц, маг и волшебник — тоже… Согласитесь! Ах, что ж это я? Садитесь, пожалуйста…

— Так вот, — продолжал он, — от вас нужно нам маленькое разъяснение… Сигары курите?

И он пододвинул мне серебряный ящик с сигарами и сам закурил.

«Какой любезный человек, — подумал я. — Как расчесан, какая приветливость! Приятный господин!» А в голове мелькнуло: «Не этот ли и есть человек за забором?»

— Нам нужно от вас, Константин Алексеевич, — как ни в чем не бывало заговорил он опять, — узнать…

Тут он многозначительно запнулся и затем медленно докончил:

— Какая разница между импрессионизмом и социализмом?

По правде сказать, я не знал, что такое социализм, а импрессионистами, мы, художники, называли отличных французских мастеров, писавших с натуры картины, полные жизненной правды и радости. Знал я, конечно, также про существование разных социальных учений, но никак не подозревал, что между тем и другим есть что-нибудь общее.

Так я приблизительно и ответил.

— Ну вот, так и запишем, — сказал мой собеседник и стал писать.

— А скажите, — обратился он ко мне опять, — почему импрессионизм явился как раз в одно время с социализмом?

Я ответил: «Не знаю». И с досады пошутил:

— Впрочем, может быть, открытие Пастером сыворотки от укуса бешеных собак как раз совпадает с днем вашей свадьбы? Почему бы?

— Так-с, — ответил он. — Но я бы просил вас быть искреннее.

Он встал и быстро зашагал взад и вперед по комнате.

— Я тут не при чем, — повторил он. — Но вот-с, запросец из Петербурга. Согласитесь, могут быть осложнения. Вам это не будет приятно.

— Что же это: допрос? — осведомился я.

— Ну, допрос, не допрос, а… разъяснение. Вот видите, и «Русские ведомости» — тоже. Даже они-с, согласитесь! И весь театр и Грингмут. Согласитесь! Ленский — тоже. Вот что-с. Прошу вас, к завтрашнему утру приготовьте в письменной форме ваше определение импрессионизма и социализма и принесите мне. Напишите кратко, по вашему разумению. Ну-с, а теперь до свиданья. На дорожку сигару? Отличная сигара, кого-нибудь угостите.

Теляковский, бывший уже управляющим императорских театров, когда я рассказал ему об этом допросе, посмотрел на меня своими серыми солдатскими глазами и сказал:

— Вот оно, понимание красоты и искусства!

Он добавил:

— Подождите, я сейчас оденусь. Поедемте вместе.

В зале дома генерал-губернатора к нам вышел великий князь Сергей Александрович, высокий, бледный, больной. Теляковский говорил с ним по-английски.

Великий князь обратился ко мне:

— Вы вошли в театр, где было болото интриг, рутина, и, конечно вызвали зависть прежних. Ничего не отвечайте в министерство…

Через день ко мне приехал какой-то репортер и привез статью для «Московских ведомостей», написанную в защиту моего направления. Эту чью-то статью я должен был подписать, якобы в свое «разъяснение».

Я оставил статью у себя для просмотра — против чего долго возражал репортер, — а на утро послал ее через нотариуса в редакцию «Московских ведомостей» с просьбой не писать от моего имени провокаторских статей[472].

Репортер примчался ко мне взволнованный и, горячась, объяснил, что писал статью он по указанию самого Грингмута.

— Не шутите с Грингмутом, вы его не знаете. О, разве возможно! Это столп! Патриот! С кем вы спорите, берегитесь!

«Вот он, милый человечек за забором», — подумал я опять.

А милый человечек все продолжал работать, неустанно хлопотал, развернулся вовсю: лгал, клеветал, доносил, все знал и жил, вероятно неплохо. И поклонников у него была уйма…

Ах, как скучно на свете, на прекрасной земле нашей, от этого человечка за забором!

Генеральная репетиция спектакля была окончена.

Из суфлёрской будки тяжеловесно выкарабкивается, удовлетворённо кряхтя и смачно отхаркиваясь от дурманящей пыли подмостков Мельпомены, до того таившаяся под сценой, главная режиссёрша постановки — генеральша Финкельштрюк.

Пытаясь сохранять независимо-отстранённый вид, она оглядывается в сторону зрительного зала, тут же встречаясь взглядом с Непобедимым Ёжиком:

— Хищной стаей кровожадной
Из волков, гиен и скунсов,
Руки на груди скрестив,
Дора Финкельштрюк грозит!

Заливаюсь лёгким смехом,
Словно мне, вполне безвредно,
Женщина щекочет нервы…
Нет! — загривок задубевший —
Страусиновым пером.

— Дора, Ваш вертеп смешон!
Я смотрел раз — было тошно —
Из кривляк, паяцев скучных
Несменяемый состав,
Вдохновляемый усердно
Депрессивно-кротким Сержем!
На год или два вперёд
Скорченном в анонсе жутком!

Мне вреда от них немного.
Я всё так же свеж и здрав.
(В этом можно убедиться
Ущипнувши виртуально).
Шлю Вам жаркий поцелуй
И немедля жду ответный!

Всё! Довольно на сегодня!
Служит пользе вражье зло —
Экономя на рекламе,
Вас за то благодарю!

Моя жизнь не пристанище для слабых духом. Не подумай, я не ханжа и не судья. Именно поэтому я не даю ни оценок твоим поступкам, ни характеристик твоему поведению. Просто мне не нужно больше твоё присутствие. Я не хочу быть лошадью, которая всю жизнь тянет за собой ненавистный постылый чужой груз! Нет, я ни в коем разе не снимаю с себя ответственности за свои деяния. Не отказываюсь от своего креста, какой бы вес он не имел и как бы ни давил на плечи. Я всегда готова словить бумеранг своих поступков, совершенных когда-то. И пусть иногда он прилетает чётко в лоб и оставляет на память болючие шишки, без разницы. Это моё. Но вот дальше, стоп!
Разве это мне должно быть больно, плохо и тяжко от того, что ты, дойдя до дня сегодняшнего, так и не научился говорить правду, пусть она порой бывает горькой, и не совсем приятной? Разве это моя беда, что ты не умеешь быть верен своему собственному выбору и не знаешь, что, кто и когда тебе нужно? Мне ли плакать и горевать о том, что ты любить не умеешь, да и, собственно, учиться-то и не собираешься? Моя ли печаль, что ни прощение, ни раскаяние тебе не ведомы и все, чего ты пока достиг — это весьма успешное использование тех, кто проклят быть искренним до последней капли? Ведь это все не моя обуза!!! И я не лью по тебе слезы! Это так странно выглядит, правда?! Но это не потому, что чувств у меня к тебе не было, наоборот, потому что были. И, к счастью, остались. Мои драгоценные чувства. Которые я очень хочу сохранить. Только не для тебя, а для того, кто сильнее. Кто знает ценность того, что бесценно. Кто готов выстрадать своё счастье и не бояться ни груза на плечах, ни боли от ударов. И меня не остановит ни давление на жалость, ни глупые разговоры о том, что было и пройти не могло. Могло, поверь. И речь тут не о любви вовсе. Ей нет ни конца, ни предела. В отличие от терпения. Вот его-то у меня не осталось совсем. Равно как и желания наблюдать за твоими нелепыми попытками скрыть свои низменные слабости за поиском чего-то очень важного и нужного тебе. А ведь ты не ищешь вовсе. Ты уже нашёл! Нашёл, что удобнее быть за кем-то, чем кем-то стать. Что проще и легче идти, чем вести. Что позволять себя любить выгоднее, чем любить самому, и что обоюдной любви быть не может. Ты так уютно обосновался в слабости своих заблуждений, что выхода оттуда для тебя уже, наверное, нет. Ну, а мне там не место.
Я, по старой традиции, без грома аплодисментов и фанфар, удалюсь из твоих будней. И отправлюсь на встречу такому же как я сильному, пусть местами и разбитому внутри человеку, который смело несёт свои светлые чувства в саднящих от порезов осколками сердца ладонях. И мечтает встретить того, кого не испугают ни раны, ни долгое заживление тканей в местах разрезов, ни оставшиеся на память о прошлом шрамы. И он встретит. Ведь любовь остаётся лишь с теми, кого не пугают потери на долгом и трудном пути к её обретению…

«Приступить к ликвидации» — так назывался советский фильм о героических буднях чекистов. В России ХХI века, как и века предыдущего, снова стали править чекисты. Но теперь команда «приступить к ликвидации», раздающаяся из Кремля, касалась уже не бандитских групп, а политических партий.
И парадокс в том, что первой из них стала партия, провозгласившая через сто лет после Ленина, по сути, те же самые большевистские лозунги, что когда-то вдохновляли на борьбу с русским самодержавием и буржуазией пламенного революционера Феликса Дзержинского — в первую очередь именно революцционера, а уже во вторую — создателя ВЧК!
Узнай он, какой стала в итоге построенная им и его соратниками страна рабочих и крестьян, какими антикоммунистами с золотыми крестиками на груди и особняками в элитных пригородных поселках сделались современные «чекисты», украшающие свои кабинеты его портретами, он бы, наверное, снова умер от разрыва сердца. Но перед этим поставил бы их всех к стенке.

А в нашей прокуратуре кого только не встретишь: от коррупционеров и откровенных дураков до конченных педерастов и тайных поклонников маркиза де Сада!
Несколько лет тому назад, занимаясь фотосъёмкой для одного журнала, я познакомился с моделью, которая призналась мне, что её постоянно избивает муж, и показала огромный двухдневный синяк на своём плече. Я хотел было её пожлеть, но она, по простоте душевной, заявила, что «это нас с мужем возбуждает», а дальше с гордостью открыла, что её суженый работает в Генеральной прокуратуре, и даже предъявила мне его фотографию — маленькое фото для служебного удостоверения, вставленное под пластик её кошелька.
— Мы с ним давно в теме, — пояснила она мне многозначительно, но, так как я не понял, о какой именно теме идёт речь, ещё раз пояснила, что тема — это садомазохизм. И что в Москве есть несколько частных закрытых садомазохистских клубов, куда они с мужем постоянно ходят…
Ещё я знал одну помощницу городского прокурора, которая, когда выступала в суде в качестве гособвинителя по делам об изнасилованиях, всегда жалела подсудимых и просила минимального наказания. Однажды она рассказала, как поехала осенью в подмосковный лес по грибы и там встретила одинокого мужчину-грибника.
— Я уж к нему и так, и этак, и сколько времени, и дайте закурить, — смеясь говорила она, — а он от меня как от прокаженной — шмыг и в кусты, и только я его и видела! А ведь я было размечталась: сорвет, думаю, сейчас с меня куртку, стянет свитер и спортивные штаны и зверски овладеет страдающей в одиночестве женщиной. Но не повезло…
Впрочем, справедливости ради, что таких озабоченных дамочек полно и в адвокатуре, и в полиции, но особенно в тюрьмах — среди обслуживающего персонала.

Действие первое

Бар. За столиками сидят инкогнито несколько подозрительных личностей, чьи личности установить не представляется возможным.
Неожиданно в бар входит еще один Инкогнито.
Инкогнито за столиками недовольно ворчат:
— Ну вот, еще один инкогнито. Если так дальше пойдет…
В бар входит еще один инкогнито.

Действие второе

Владелец бара, находящийся в баре инкогнито, сидит за дальним столиком и ведет наблюдение за остальными инкогнито. Природная наблюдательность, ставшая со временем профессиональной, позволила ему обнаружить, что большинство инкогнито в зале — замаскированные работники бара, в прошлом им в разное время уволенные. Дело приобретает привкус грядущих криминальных событий — пришел к выводу владелец бара.

Действие третье

В баре неожиданно гаснет свет. Слышен шум, сдавленные стоны и грохот падающего тела. Через минуту свет возвращается, но в зале никого нет. Все инкогнито покинули сцену. Посреди бара лежит помятое тело одного из инкогнито, в котором трудно узнать кого-либо. Определенно это не владелец бара.
Бармен, с опаской оглядываясь по сторонам:
— Опять эта хитрая тварь ушла невредимой, — и притворившись инкогнито спешно покинул заведение.

Занавес

Твоя жизнь — пародия на ту, которую ты мог бы и хотел бы прожить. И ты это знаешь.
Ты привык себя оправдывать, и винить кого угодно, кроме себя. Да, ты можешь в минуты катарсиса сказать «О как же я все просрал в этой жизни». Но только в эти минуты. Ты каждый понедельник начинаешь новую жизнь. Но она что-то никак не начинается. Каждый вторник ты говоришь «Окей! Я начну все менять с понедельника!» Хм — почему не сию минуту?
Тебе легче признать, что ты неудачник, чем начать что-то делать. Легче копаться в себе, просить чьих-то советов, посещать какие-нибудь идиотские тренинги, молить бога, в конце концов, чтобы он помог тебе выиграть эту лотерею — красивую счастливую жизнь… Однако ты, вероятно, забыл, что нужно для начала хотя бы купить лотерею.
Собственно за тебя ее твои родители уже купили — дали тебе жизнь. Живи! И не ной… Но ты… ты живешь завтрашним днем. Что это за жизнь…
Ты что-то копишь, куда-то всегда собираешься, но не сейчас, А потом. Позже. Вероятно очень скоро. Может быть даже завтра. Но не сейчас. Не сейчас…

ЙОЗЕФА: … И если я не так переживаю за внебрачных детей, то я буду очень переживать за разбитое сердце.

ФРАНЦ: Торжественно клянусь, мы останемся с ней друзьями.

ЙОЗЕФА: И разобьете ей сердце.

ФРАНЦ: Хорошо, я обеспечу гораздо больше, чем дружбу.

ЙОЗЕФА: И разобьете ей сердце.

ФРАНЦ: Так…

ЙОЗЕФА: Юноша, вы в любом случае разбиваете сердца.

Мгновение молчания.

ФРАНЦ: Значит, давать надо лучше.

ЙОЗЕФА: Простите?

ФРАНЦ: Значит, протягивать сердца надо тверже. Отдавать, значит, сердце надо увереннее. Раз падают и разбиваются, значит ручки у протягивающего — потные, скользкие и сомневающиеся. А так сердец не протягивают, так бородавками покрываются. Бородавочники чертовы.

АМАЛИЯ: Так! Фефа. Полдник! Беттина! Беттина! Накрывайте. Здесь? В доме?

ЙОЗЕФА: А фортепиано? Франц еще играет?

(одновременно) АМАЛИЯ: Нет. ФРАНЦ: Да.

ЙОЗЕФА: Простите.

ФРАНЦ: А это еще одно табу. Как наркоман.

АМАЛИЯ: Франц играет очень…

ФРАНЦ (передразнивает): Насыщенно, интенсивно. Юноша, безусловно, очень талантлив, но эта излишняя мощь в музыке не может не волновать его психику. Если, к тому же, мадам, вы говорите, что в Кембридже ваш сын под влиянием химических добавок зачастую занимался именно музыкой, то надо прекращать любые активности, которые имеют риск… взволновать нас, лишний двуногий мусор.

АМАЛИЯ: Вот именно так он и играет, Фефа. Он играет так, что тебе то хочется повеситься на ближайшем суку, то рыдать от боли переполненности…

Финансовый кризис. Телефонный звонок в банк.
-Здравствуйте, скажите, а вы доллары продаете?
-Да, продаем. Пока ещё.
-А покупаете?
-Да, покупаем. Пока ещё.
-А можно к вам подъехать?
-Можно. Пока ещё.
-А адрес не подскажите скажите?
-Площадь Победы Капитализма, дом 7. Пока ещё.
-Что-то я ничего не понимаю! Это вообще банк?
-Банк. Пока ешё.
-Господи, я совсем запутался! Это — Москва, Россия?
-Да, пока ещё…

Copyright: Антон Макуни, 2008
Свидетельство о публикации 208102700595

— И надолго вы, мама? — почернел доцент математики Стулов, впуская в двери своей городской квартиры тещу Алевтину Ивановну, приехавшую из деревни.
— Ой, не знаю, зятек, как получится, — ответствовала та, выставляя на кухонный стол многочисленные банки с маринадами-соленьями-вареньями, а завершенье — трехлитровую банку молока от собственной коровы.
— А вы знаете, мама, как вам в городе придется трудно с вашими крестьянскими навыками? Это вам — не огород городить! — зловеще предрек Стулов, и ушел в другую комнату досматривать программу «Новости науки».
Теща в ответ только махнула рукой, и уже на следующий день записалась на курсы начинающих предпринимателей, а через 2 недели успешно закончила их.
Сделав сие благое дело, Алевтина Ивановна тут же открыла собственную фирму под непритязательным названием «Семицветик» — по выращиванию дачной рассады в домашних условиях. От клиентов не было отбоя. Консультируя их, теща носилась по городу, как угорелая. Стулов, дела на службе у которого шли далеко не блестяще, завидовал черной завистью.
— Трудно вам, мама, наверное, без машины? — открывая дверь раскрасневшейся от беготни теще, скрипел Стулов. — Но машину водить, это вам не сорняки дергать!
— Трудно, зятек, ох, как трудно! — тяжело дыша, ответствовала Алевтина Ивановна.
На следующий же день теща записалась на ускоренные курсы автовождения и уже через какие-то три недели успешно сдала на права. Закончила эту эпопею она покупкой пусть старенькой, но вполне работоспособной «девятки».
Клиентов у тещи тут же стало значительно больше. Среди них появились даже иностранцы. Стулов, дела на службе у которого стали совсем плохи, завидовал всеми цветами зависти.
— Трудно, наверное, вам, мама, без иностранных языков? — скрежетал зубами Стулов, наблюдая, как теща вечером на кухне подсчитывает дневную выручку, разглядывая диковинные для неё доллары и евро. — Языки — это вам не корову доить!
— Трудно, зятек, ой как трудно! — ответила теща и на следующий же день записалась на экспресс-курсы английского и немецкого языков. Через месяц теща вполне достойно владела обоими.
От зависти Стулов совсем скукожился, тем более на работе у него начались массовые сокращения. Через две недели доцент Стулов остался без работы.
— А ну вас всех! — придя с работы, в сердцах махнул рукой Стулов на ничего не понимающих жену и тещу, и, быстро собрав рюкзак, укатил в тещину деревню — хоть немного отойти от свалившихся на него потрясений. Уехал, да и остался там насовсем.
Теперь бывший доцент математики Стулов постоянно живет в тещином доме, копает огород, дергает сорняки и доит корову, в перерывах между этими почтенными занятиями ловя рыбу и собирая грибы. А несколько раз в год теща присылает за Стуловым бронированный «Мерседес» с двумя машинами охраны, чтобы они без проблем доставили любимого зятя в город, на огромную кухню тещиного трехэтажного особняка, где Стулов с гордостью выставляет на кухонный стол маринады-соленья-варенья, и, конечно же, традиционную трехлитровую банку молока от собственной коровы…
Теща бурно радуется успехам Стулова, а тот в ответ только улыбается. И оба они счастливы. Правда, каждый — по-своему…

Copyright: Антон Макуни, 2008
Свидетельство о публикации 208112900226