Ветер? Я ветер. Море и луна? Я на море и на луне. Слезы, боль, любовь, птицы рейсы? Я их все, Я танцую, кто я. Грех, молитва, полет, свет, который не был на суше или море? Я танцую, кто я.
Хоть прощаний я не люблю, но Прощаться-тоже искусство!
Воевать - тоже искусство
Я мысли облекаю в формы.
Порою странные. корявые порой.
Я прикасаюсь к высшему искусству.
И как комета - пролетаю стороной.)
Вдохновение - это сверхсильный Божий наркотик, которым Он делится с друзьями.
Устроим пьяный вечер на отрыв.
Стихам креплёным фирменная водка
не помешает. Ночью будет взрыв.
Ни то, ни то да не застрянет в гл’отках.
Пойдём вразнос. Да здравствует
туман,
насыщенный бесценным никотином.
Вся наша «жизнь - игра». Игра -
обман.
Куда бы, заигравшимся, пойти нам?
Где нежности искать? Кому вручить
душ беспокойных пламенные чувства?
Горчит внутри: и нет других причин.
Устроим пьянку - назовём искусством.
Умение наслаждаться жизнью - самое великое искусство.
- Всякое искусство напоминает вечернюю зарю, - произнес Хисикава.
Искусство - это грандиозный закат.
Все как в древности, когда прекрасное, сжигая, приносили в жертву.
В этой бессмысленной красочности заката исчезнет разум, долго существовавший при свете дня, и неожиданно обнаружит свой конец история, считающаяся вечной.
Ведь красота, заслонив взор, сделает всякое человеческое занятие бессмысленным.
Когда видишь это великолепие, эту сумасшедшую гонку облаков, то сразу выцветают мечты о «лучшем будущем» и прочем вздоре. Важно только то, что происходит сейчас, когда воздух отравлен цветом.
Что имело свое начало?
Ничто.
У всего есть только конец.
Закат не несет никакого смысла.
В ночи же есть суть.
Это - космос, смерть и неорганическое существование.
И день тоже имеет смысл.
Ведь все человеческое принадлежит дню.
А в чем смысл вечерней зари?
Да такого понятия нет.
Это просто игра природы.
С разнообразием формы, света, цвета, - бесцельная, но серьезная игра.
Посмотрите вон на ту лиловую тучу.
Природа редко устраивает такое пиршество цвета. Облака презирают симметрию.
Но это нарушение порядка связано с нарушением куда более фундаментальных вещей.
Если огромные белые дневные облака - аллегория нравственного благородства, то выходит, что добродетель можно воспринимать в цвете?
Искусство раньше всех предвидит великий конец своей эпохи, готовит этот конец и практически осуществляет его.
В искусстве варится вся та роскошь, которая занимает людей в их жизни, - изысканные еда и вино, красавицы и роскошные одежды.
Все эти вещи жаждут выражения.
Формы, которые мгновенно подчиняют себе все в жизни человека.
Разве закат не то же самое? И ради чего он существует? На самом деле цели-то у него никакой нет.
Придирчивые эстетические оценки более тонких или второстепенных вещей (я говорю о столь выдержанной линии, которая очерчивает вон то оранжевого цвета облако) соотносятся с универсальностью небесного: внутренние, потаенные свойства, окрасившись, становятся заметными, связанными с внешними признаками - вот что такое закат.
Другими словами, закат - это экспрессия.
И функция заката только в экспрессии.
Испытываемые человеком робость, радость, гнев, огорчения приобретают вселенские масштабы.
Невидимые миру цвета человеческого нутра в результате подобной операции расплескиваются по всему небу, становятся внешними атрибутами.
Самые незначительные проявления нежности, деликатности оказываются связанными с мировой болью, и страдания в результате множатся сами по себе.
Бесчисленные мелкие теории, с которыми люди носятся в своей дневной жизни, оказываются втянутыми во взрывы чувств вселенского масштаба, в блистательную свободу этих чувств, и люди осознают бесполезность различных систем.
Это проявляется… длится порядка десяти минут… а потом исчезает.
Закат - это мгновение.
Это как полет.
Закат порой - крылья нашего мира.
Как крылышки колибри, которые переливаются цветами радуги и заметны только тогда, когда птичка машет ими, стараясь втянуть в себя цветочный нектар,
так и в мире - в лучах заката можно украдкой подсмотреть полет: все материальное, охваченное восторгом, опьянением, порхает, порхает… а потом падает на землю и умирает.
Хонда, слушая вполуха слова Хисикавы, наблюдал, как небо над другим берегом реки окутывают вечерние сумерки: теперь оставалась лишь слабая полоска света на горизонте.
Так что же, всякое искусство есть закат?
А ведь на том берегу храм Утренней Зари!
Бывает и так: запоёт певец красивым, сильным голосом песню-не трогает как-то…А когда мурашки по коже, это, значит, МОЁ !!!
Искусство -
за гранью меня, и я хочу …
пытаюсь вновь туда ворваться, и что случается, конечно, иногда и…
как же хочется подольше там остаться!
Сливаясь с красками таинственного ряда-
там исчезает время, и понятие его-
есть только мы с тобой - танцующие кисти -
за моим письменным столом
Братство прерафаэлитов
Для правильного понимания движения прерафаэлитов необходимо выявить различие между его отдельными этапами, растянувшимися на несколько десятилетий. Следует учесть, что его прогрессивную линию замалчивают или сознательно искажают многие зарубежные историки и критики искусства, стараясь ограничить бунтарство прерафаэлитов чисто художественной областью.
В сентябре 1848 года семь юношей, учеников школы Королевской академии художеств в Лондоне, образовали «прерафаэлитское братство» с целью совершить революцию в английском искусстве. В него вошли скульптор Томас Вулнер, художники - Джеймс Коллинзон, Джон Эверетт Миллес, Данте Габриэль Россетти и его брат Уильям Майкл Россетти, Фредерик Стефенс и Уильям Холман Хант. Все они были молоды - от девятнадцати до двадцати одного года. Художниками, по существу, можно было назвать только троих: самого младшего - Миллеса, Данте Габриэля Россетти и Холмана Ханта.
Братство недаром возникло именно в Англии, наиболее промышленно развитой стране, обогнавшей другие европейские государства. Борьба с властью капитала оказалась здесь особенно трудной и острой. Ее вела «первая рабочая политическая партия» - чартистов, к которой примкнула и мелкая буржуазия. Чартизм возник в середине 1830-х годов и достиг апогея к 1848 году в связи с экономическим кризисом и общей революционной обстановкой в Европе. Эти настроения захватили и молодежь. Надо учесть, например, что такие художники-прерафаэлиты, как братья Россетти, принадлежали к семье видного итальянского политического эмигранта, где постоянно бывали скрывавшееся в Лондоне революционеры-итальянцы. А Хант и Миллес сами непосредственно участвовали в чартистском движении, в том числе крупном выступлении чартистов 10 апреля 1848 года. Оно было жестоко подавлено, что и послужило началом спада революционной волны.
В следующую четверть века укрепляется мировое господство капиталистической Англии. В ней устанавливается еще более беспощадная реакция, что обусловило кратковременность первого наиболее прогрессивного этапа прерафаэлитизма и последующий разброд его участников.
В середине века в английском искусстве возобладало торжествующее мещанство. Художники растеряли достижения великих живописцев XVIII и начала XIX века. Констебль умер в 1837 году, а Тернер доживал последние годы затворником. Самодовольные богачи предпочитали покупать слащавые и респектабельные парадные картины. Художники обречены были нищенствовать или приспосабливаться к пошлым требованиям покупателей. Такого рода бескрылый натурализм в Англии именовали «реализмом». Именно против деляческого подхода к изобразительной продукции - ее трудно было даже назвать искусством - и был направлен бунт прерафаэлитов.
Само название братства вроде бы предполагало признание искусства предшественников Рафаэля и отрицание его самого. Но это не так. Живописные достижения великого мастера были сведены последователями к готовому рецепту. Рафаэль оказался невольно в ответе за творчество позднейших подражателей, чей «высокий стиль» отличался манерностью и отсутствием жизненной правды.
Прерафаэлитское движение началось с малого: дружбы нескольких молодых людей, объединенных стремлением вырваться из душной атмосферы убогого обывательского искусства времени царствования королевы Виктории и господства преуспевающих капиталистов.
Прерафаэлитизм был проявлением процесса, затронувшего не только английскую, но и всю европейскую живопись. Рушилась классическая академическая традиция. Новое сказывалось в стремлении к искренности и правде. Борясь за правду чувств, прерафаэлиты искали ее непосредственного выражения не в патетически театральных позах, а в сдержанных, но неповторимо индивидуальных жестах, подсмотренных в действительности. Отрицая черноту колорита «под старых мастеров» и обобщенность деталей академической школы, они старались с одинаковой тщательностью выписать мельчайшие подробности переднего плана и самых отдаленных предметов, не боясь яркости красок и не очень заботясь об их гармоническом сочетании.
Придерживаясь старых, испытанных рецептов грунтовки, они решительно высветлили колорит своих картин и добились их технической доброкачественности, что сохранило до наших дней ничем не смягченную резкость цветовых контрастов и безвоздушную жесткость их живописи. Вот почему нам кажутся более ценными графические создания прерафаэлитов - рисунки и иллюстрации. Тем более что повествовательный характер их искусства вытекал из требования значительности содержания. Но все вышесказанное относится к теориям и принципам художников, так сказать, в чистом виде, и неприменимо полностью к творчеству ни одного из них в отдельности. В особенности к фактическому вдохновителю движения - Данте Габриэлю Россетти.
Название «Братство прерафаэлитов» придумал не Миллес и не Хант, а Россетти, обожавший таинственность и привыкший дома к бесконечным разговорам о заговорах и конспирации. Он же изобрел и шифр «ПРБ», то есть «прерафаэлитское братство», которым все члены обязаны были помечать свои картины.
Первые работы с таинственной монограммой «ПРБ» появились на выставках лишь в 1849 году. Это были «Лоренцо и Изабелла» Миллеса, «Девичество Марии» Россетти и «Риенци» Ханта. Последняя картина навеяна одноименным романом Бульвера-Литтона. Ее полное название: «Риенци над телом убитого брата дает клятву отомстить тиранам». Хант выбрал эту тему после апрельского избиения чартистов, очевидцем которого он оказался, что и произвело на него огромное впечатление. Хант вспоминал: «Как почти вся молодежь, я был одушевлен идеей свободы того революционного времени… Лицо Риенци я сначала написал с одного товарища… но понял, что было бы вернее взять моделью Габриэля (Россетти)… и, счистив полотно, я сделал его портрет, придав ему сильный характер человека действия». Убитый брат Риенци написан с Миллеса.
Из слов Ханта как будто следует, что картина писалась на пленэре с той степенью точности, которая, по его мнению, и составляла отличие прерафаэлитского метода. Но основной ошибкой художника было стремление фиксировать как близкие, так и дальние предметы с одинаковой ясностью. Это придавало его вещам безвоздушную резкость, лишало их пространственной глубины. Скрупулезная отработка каждой мелочи в «Риенци» пока еще не так навязчива, как в более поздних картинах. Покоряет взволнованность и искренность чувств героев, возмущенных несправедливым устройством мира, и какая-то юношеская угловатость их движений.
Начинающие художники решили не прибегать к помощи профессиональных натурщиков, что нередко делало академические полотна похожими друг на друга. Они считали - сходство легче передать, если изображать хорошо знакомых и близких людей, тем более что это обходилось дешевле. Все персонажи написаны с реальных людей и в «Лоренцо и Изабелле» - первой картине Миллеса с шифром «ПРБ», вырезанным на стуле Изабеллы. Для двадцатилетнего художника полотно было совсем неплохо написано. Сюжет взят из поэмы замечательного поэта-романтика Китса. Он повествует о злодеях-братьях, убивших бедного возлюбленного их сестры Изабеллы.
За обеденным столом собралось все семейство. Справа, скромно потупившись, сидит Изабелла, а Лоренцо предлагает ей блюдо с апельсинами-корольками. Она нежно гладит любимую собаку, которую расположившийся напротив брат пинает ногой. Никто не обращает внимания на происходящее. Старик, вытирающий губы, написан с отца Миллеса, Изабелла - с его невестки, пьющий из бокала - Данте Габриэль Россетти, Лоренцо - возможно, Уильям Россетти или его красивый приятель Деверелл.
Нанизанные друг за другом, повернутые в профиль головы, как это было принято в итальянском искусстве XIV века, кажутся сплющенными. Люди посажены слишком тесно: справа за столом семь человек, а слева - четыре, но сами по себе лица выбраны удачно, и каждое по-своему характерно. Солнечный свет заливает картину, падает на золотистый штоф стены с крупным узором, типичным для итальянских тканей эпохи Возрождения. Но бледное небо за балюстрадой террасы совсем не итальянское, а северное. В произведении нет еще неприятной резкости локальных красок, свойственной поздним вещам прерафаэлитов. В ней проявляется та же юношеская старательность, что и в «Риенци». Обе картины были показаны в 1849 году на академической выставке.
Один Россетти решил не рисковать, опасаясь отказа жюри, и выставил свою картину на открывшейся на неделю раньше «Свободной выставке», где достаточно было заплатить за место в экспозиции. Картину Россетти приветствовали как зарю новой школы, похвалив ее искренность и серьезность. Произведения Ханта и Миллеса встретили прохладнее. Это было особенно обидно Ханту, считавшему Россетти своим учеником. Но дружба членов братства пока сохранилась.
Буря разразилась в 1850 году, отчасти благодаря бестактности Россетти. Все члены братства должны были свято хранить тайну инициалов «ПРБ», и на полотнах их до сих пор никто не замечал. Но Россетти, любивший таинственность, склонен был сам разбалтывать секреты. Он выдал нескольким приятелям тайну трех букв. Молва об этом просочилась в печать, и консервативная критика сочла, что имеет дело не с молодыми начинающими живописцами, а с организованным движением, преследующим явно революционные цели.
В 1850 году журналы и газеты, благосклонные в прошлом году, устроили разнос новым произведениям прерафаэлитов: их обвиняли в аффектации и погоне за сенсацией. Основной мишенью стали Миллес и Хант, но досталось и Россетти. Болезненно чувствительный к критике, он решил больше никогда не выставляться и действительно сдержал обещание.
Особенно ругали Миллеса за слишком буквальное изображение религиозного сюжета, натурализм деталей и жесткость красок в картине «Христос в доме родителей». Самая нелепая ругань, к сожалению, раздалась со стороны Диккенса.
Спасение от травли пришло неожиданно. За прерафаэлитов вступился Д. Рескин. Он был тогда самым крупным английским художественным критиком, пользовавшимся непререкаемым авторитетом. Рескин написал в 1851 году два письма в газету «Тайме», где давал объяснение «злополучному» наименованию и одобрял принципы художников. Рескин издал брошюру об этих мастерах, что и послужило поворотным моментом в их судьбе.
На академической выставке 1852 года «Наемный пастырь» Ханта и «Офелия» Миллеса были встречены уже положительно. Но «братья» почти перестали встречаться, и судьбы каждого из них пошли врозь. Первый этап движения был позади.
Поиски значительного содержаный или символический, как, например, у Ханта, реализм лучших полотен этого периода: «Наемный пастырь» Ханта, «Слепая девушка» и «Офелия» Миллеса, «Труд» Брауна.
Хант пытался перевести библейские сюжеты на научно-этнографическую основу. В «Наемном пастыре» лирическая тема заглушена массой «символических» мелочей. Все подробнейшим образом написано с натуры, но никак не согласовано по светосиле и цвету.
Миллес был от природы человеком другого склада и скорее склонен к сентиментальности. Позднее, достигнув богатства и признания в светском обществе, он с содроганием вспоминал о невероятных усилиях, потребовавшихся, чтобы по-прерафаэлитски подробно выписать детали «Слепой девушки», не видящей красоты природы. Типичный сельский пейзаж Англии, увенчанный двойной радугой, написан просто и убедительно, так же как и картина «Офелия». Она интересна еще и как первый портрет Лиззи Сиддаль, натурщицы и будущей жены Данте Габриэля Россетти. Миллес заставил ее - для пущего реализма - позировать, лежа в ванне. Может быть, бесконечные болезни Лиззи и начались с простуды от этих долгих мокрых сеансов. Все элементы композиции Миллес, подобно Ханту, писал отдельно - и розовый куст, и реку, и цветы, и тонущую Офелию.
Лиззи Сиддаль была продавщицей у какой-то модистки, когда ее увидел художник Деверелл и восхитился необычной, утонченной красотой девушки с медно-золотыми волосами. Она послужила моделью Миллесу и другим прерафаэлитам. Но ревнивый Россетти хотел, чтобы Лиззи позировала только ему. Он без конца рисовал ее - сидя, стоя, одну голову, часто воспроизводил облик девушки в небольших акварелях на темы Данте и Беатриче. Она и сама стала рисовать и писать стихи.
Брак их долго откладывался из-за полного безденежья, а когда был заключен, то неудачные роды настолько ухудшили состояние Лиззи, что ей были прописаны наркотики. 10 февраля 1862 года поздно вернувшийся домой Россетти застал ее умирающей от принятой нечаянно или нарочно слишком сильной дозы. В припадке отчаяния обвиняя себя в небрежении, Россетти положил в гроб своей жены рукопись подготовленного им сборника стихов, посвященных большей частью ей же. Семь лет спустя, по настоянию друзей, он разрешил достать рукопись из гроба. Стихи издали. Это был «Дом жизни», сделавший художника знаменитым английским поэтом. Но слава уже не радовала, - ему казалось, что он допустил святотатство, нарушив покой могилы жены. Это привело Россетти к попытке самоубийства.
В последнем портрете Лиззи художник изобразил ее в виде дантовской Беатриче, пребывающей в каком-то трансе, в момент смерти.
Картина, названная «Беата Беатрикс», стала первой в серии женских образов поздних холстов Россетти. Они написаны с разных моделей, но обладают неким сходством: у каждой длинная шея, гнущаяся под тяжестью волос, бледное лицо с мучительно-томным взглядом. У эпигонов Россетти культ хрупкой женской красоты выродился в чистый эстетизм и декоративный узор.
В 1850-х годах Россетти был еще полон замыслов, прежде всего хотел расписать фресками только что построенный в Оксфорде его другом, архитектором Вудвордом, зал заседаний Союзного общества. Увлечение Россетти передалось нескольким молодым людям. Летом 1857 года они начали расписывать стены зала акварельными кисточками прямо по сырой штукатурке. Пока краски были свежи, фрески выглядели прекрасно, но, к сожалению, через год начали осыпаться и выцветать. Попытки реставрации росписи не дали результатов, но общая работа прерафаэлитов «второго призыва» сплотила эту молодежь. Кстати, их тоже было семь. Наибольшее признание получили двое - Уильям Моррис и Эдуард Берн-Джонс, подружившиеся на всю жизнь. Насколько Берн-Джонс был безволен, мечтателен и мягок, настолько Моррис оказался энергичен, вспыльчив и практичен.
Моррис - крупное и многообразное явление в культуре Англии и всей Европы второй половины XIX века. Мы только кратко перечислим те виды деятельности, где он оставил заметный след: оригинальный поэт, писатель и публицист, художник и декоратор-дизайнер, мастер-новатор прикладного искусства. Был он и ученым - знатоком древней средневековой литературы и искусства, кроме того, издавал и оформлял книги, возродил само понятие - «искусство книги», основал общества охраны памятников природы и искусства, неутомимый пропагандист идей социализма и активный участник рабочего движения. В 1861 году им созданы коллективные мастерские, производившие мебель, обои, витражи, изразцы, набойки, занавеси и декоративные ткани. В мастерских работали все его друзья-прерафаэлиты: Россетти, Берн-Джонс, Хант, Браун. Хотя последний не стал официально членом прерафаэлитского братства, но по своим убеждениям он, конечно, должен быть причислен именно к ним.
Судьба этого даровитого - и до сих пор недооцененного художника - сложилась трудно. Он был немногим старше прерафаэлитов, но к тому времени, когда с ними сошелся, обладал уже пятнадцатилетним профессиональным опытом, учился в Бельгии, Франции и Италии.
Браун имел склонность создавать большие драматические композиции. «Именно в Париже я решил писать реалистические картины, потому что ни один француз не писал так», - заметил он позднее. Внучка Брауна, Елена Россетти Анжели, писала о том, что «он был коммунистом по своим привычкам… приветствовал русских революционеров. В начале 1870-х годов его дом наполнился коммунарами». Множество безработных покидало тогда Англию, пытаясь выбраться из нищеты. Браун поехал провожать Вулнера, уезжавшего в Австралию, и был потрясен, увидев толпы эмигрантов. Да он и сам подумывал, не попытать ли счастья за морем, но ограничился лишь картиной, где изобразил себя и жену безотрадной парой, бросающей прощальный взгляд на родную землю. Этот, пожалуй, самый скупой и выразительный холст Брауна оказался и самым злободневным.
Но главной задачей Браун считал создание живописного гимна человеческому труду. В европейском искусстве середины прошлого века его произведение можно сравнить разве что с работами Курбе. «Труд» - это своего рода оптимистическая рапсодия, к которой сам мастер дал подробный комментарий. В центре композиции изображена группа чернорабочих, рядом с которыми становятся незначительными богатые бездельники. В картине представлены все виды труда: умственный - две фигуры справа - основатели первого рабочего колледжа, где преподавали Браун, Россетти и другие прерафаэлиты. Группа землекопов олицетворяет физический труд, и так вплоть до безработных бедняков. «Труд» - подлинно реалистическая живопись, правдиво воспроизводящая натуру.
Мы остановились лишь на наиболее значительных произведениях прерафаэлитов, но в конечном счете многие художники второй половины XIX века стали работать в том же направлении, или, как сказал один критик, «переболели прерафаэлитизмом как неизбежной детской болезнью кори».
И тем не менее эта «детская болезнь», возникшая как юношеское бунтарство против рутины и пошлости, породила многие произведения, до сих пор волнующие нас не только таинственной надписью «ПРБ», но и тайной подлинного искусства.
Самое прекрасное искусство - это искусство быть человеком.
Секс с нелюбимой - фикция!!! С родной - искусство!!!
Ника Турбина Голос мой оборвался болью…
Подобно большинству одарённых людей, Ника Турбина имела трудный характер, который, как и поэтический дар, обнаружился у неё в детстве. Вся она была сплав этих двух компонентов - таланта и характера, которые, проявляясь в том или ином соотношении, чаще усложняли её и без того непростую жизнь. Это ощущали окружающие Нику люди, в первую очередь близкие, да и она сама. Ощущали все, но лишь немногие понимали, что выше сил человеческих нести ту психологическую ношу, которую судьба, как набитый свинцом рюкзак, взвалила на плечи ялтинской школьницы и с годами лишь увеличивала этот груз.
В конечном счёте судьба Ники Турбиной случилась трудной, как её характер, трагической и короткой, как её стихи, что «само по себе и не ново» для поэтов такого уровня. Но судьба эта была ещё и уникальной, ибо на вершине славы Турбина оказалась не в конце, а, наоборот, - в начале жизни.
Судите сами: стихи девочки-первоклассницы с подачи Юлиана Семёнова напечатала «Комсомольская правда», через год в Москве выходит первая книга её стихов с предисловием Евгения Евтушенко (кстати, до сих пор единственным, на мой взгляд, глубоким и доброжелательным анализом творчества Ники), затем - она становится участницей международного поэтического фестиваля «Поэты и Земля» в Италии, на котором её наградили «Большим Золотым Львом Венеции», а дальше - поездка в Соединенные Штаты, где она встречалась с Иосифом Бродским…
Вторая же половина жизни Ники Турбиной прошла, увы, в бесславии и безвестности. «Я всё сказала о себе в стихах еще ребёнком, - писала Ника, - тело женщины мне не нужно было».
Многие полагают, что трагедия Турбиной заключалась в том, что она в двадцать семь лет не могла писать лучше, чем в семь. Не совсем так, точнее, совсем не так! Если бы в конце жизни она написала то, что в семилетнем возрасте, может быть, это не вызвало бы таких восторгов и эпитетов в её адрес, так как тогда речь шла бы о талантливых взрослых стихах взрослого человека. А вот взрослые (да ещё какие!) стихи девочки воистину потрясают. Ведь нас всегда дивят недетские рассуждения детей, а здесь - недетские стихи девочки, по сути ребёнка. Это, мне кажется, удивительнее, нежели прекрасные стихи для детей пожилого автора.
Кроме того, на основании чего в большинстве публикаций делается вывод о затухании с возрастом поэтических способностей Ники? Только лишь на основании образа её жизни? Или потому, что новые стихи в периодике почти не появлялись, новые книги после «Ступеньки вверх, ступеньки вниз…», изданной в 1991 году, не выходили? Здесь нет корреляции: можно писать, но не публиковаться, сознательно или в силу иных причин. И Турбина писала, до самой смерти, в тетрадях и на клочках бумаги, ручкой, карандашом и губной помадой. Не могла не писать. Хотя был период, о котором она сказала: «Я начинаю ощущать, что бросила меня строка».
Дар Божий у Ники не угасал, просто вектор его ещё больше смещался в сторону грусти, безысходности, ухода из жизни:
Асфальт ночью горячий.
Пятки уже прирастают к земле.
Это такая
тяжёлая
Дорога
до крематория.
Рядом с этими строками в общей тетради в клетку - рисунок автора: извилистая дорожка к домику с трубой, из которой идёт дым.
Перечитайте также её записки, датированные несколькими последними годами жизни: «Стихи пошли, как ливень дождевой», «Думаю о стихах. Стараюсь найти новую форму…», «Меня преследовала первая строфа. Она убойной силой… ломилась и ломала дверь, туманя мозг мой слабый, укрепляя душу…»
Интересно, что, родившись в Ялте, Ника практически ничего не написала о море, к которому в школьные годы часто убегала в одиночку - наверное, потому, что на берегу ей, астматику, легче дышалось. Но задыхалась Ника не столько от астмы, сколько от окружающей действительности. Для неё «что-то хрустнуло в фальшивом мире», в котором проходила её земная жизнь. Однако, живя в нем фактически, она в то же время пребывала в своём, доступном лишь её рассудку мироздании, представляя, что «расписанные звёздами тропинки» судьбы начинаются от окна её комнаты на четвёртом этаже дома по Садовой улице. Окно как бы разделяло для неё два мира. Поэтому Ника с детства любила сидеть на подоконнике. Сидела она на нём и в последние мгновения своей жизни:
Как по площадке детской песочницы,
Блуждаю по колкому окну.
Ножницы, дайте ножницы,
Ненужную перерезать пуповину мою.
«Киллер-судьба» дала ей эти ножницы 11 мая 2002 года.
Ничем не отличалась Ника от своих сверстников только в школе. Дома же она постоянно ожидала звук, посещавший её по ночам; он был не вдохновением, а сигналом свыше, который, пройдя через неё, превращался в стихи, зачастую короткие, потому что каждая строка несла нечеловеческую нагрузку:
Тяжелы мои стихи -
Камни в гору.
Вот что об этом своём состоянии писала сама Ника: «Я звук ждала. Он приходил. И наполнялась я энергией чудовищного мига, непонятного, как рожденье человека».
Если же звук не приходил, Ника невероятно нервничала, не спала до утра и уставала настолько, что иногда вынужденно пропускала занятия в школе. Она была как бы проводником между небесами и землёй, между Всевышним и людьми. В реальном же мире ей трудно было ориентироваться. Понимая это, её мама, Майя Анатольевна Никаноркина, и бабушка, Людмила Владимировна Карпова, которых Никуша, как они её называли, обожала, заменяли ей поводыря.
Примерно в середине жизни Ника Турбина оказалась в Москве. Новый огромный город, новое окружение, новая жизнь. Находиться рядом с ней постоянно не мог никто. Поэтому она порой «делала много ошибок, дулом направленных на себя». Иногда это было осознанно, иногда - нет, но часто - знаком протеста против того, что её как поэта забывали, печатали не её стихи, а сплетни о ней, избегали общения и не отвечали на телефонные звонки.
Будь у Ники, как прежде, поводырь, она бы уверенно шла за ним. Но поводыря не было. Были многие, ненадолго бравшие на себя эту роль, но с ними Ника лишь сбивалась с дороги:
Брожу по жизни,
Словно маленький ребёнок
По белой простыне,
Бросая душу
В пропасти надежд.
Девочка, по её выражению, «была изначально больна непониманием времени, людьми, не разбиралась в себе сама». Эпизодически она училась в институте культуры, снималась в кино, выезжала за границу, выходила замуж, навещала Ялту, пробовала себя на радио и телевидении. А еще - влюблялась, увлекалась режиссурой и, конечно, писала, не только стихи, но и записки, прочитав которые, кое-кто из считавших себя её ангелами-хранителями узнают, как их оценивала Ника Турбина и что в то же время она думала о себе и о своей жизни, которую, по её словам, «растренькала смеясь, тусуясь с ворами души моей».
К сожалению, я не знал Нику лично и потому живу с ощущением, что если бы мы встретились, то мне не пришлось бы писать о ней сейчас в прошедшем времени:
Диво-девочка, Ника-Никушка,
Что тебе предсказала кукушка?
Неужели она по секрету
Кануть юной пророчила в Лету?
Неужели была ей охота
Напророчить два майских полёта
Из окошка в московской квартире?
Ты служила мишенью, как в тире,
Для стрелков, что умели вприсядку
Бить без промаха в душу-десятку…
Я от мысли едва ли не вою,
Что тебя не увидел живою
И к тебе не явился воочью,
Словно звук, ожидаемый ночью.
В судьбе Ники Турбиной отразились все «добрые традиции» отношения нашего общества к таланту: при жизни - если не травля, то забвение, после смерти - если не запоздалое восхищение, то спекуляция причастностью к судьбе творца.
Как в воду глядела Ника, написав: «Когда умру, тихо станет. Те, кто любил меня, от горя напьются. Кто зло таил, напишут каверзные слова, обрадованные, что вновь в печати можно засветиться».
Ранний уход поэта из жизни усиливает впечатление от написанного им. Особенно, если уход этот был предопределён самим поэтом еще в дошкольном возрасте. Ника Турбина жила с таким предчувствием более двадцати лет, она не однажды и по-разному пыталась свести счёты с жизнью, но давший ей свою искру Господь не торопил события и снова дарил ей время на реанимацию души и тела:
Я не хотела умирать.
Летать пыталась - не свершалось,
А умерла, то потешалась
Над бренной дерзостью мечты.
Сравните две судьбы - Ники Турбиной и Владимира Высоцкого. Последнего уничтожали тем, что вообще не публиковали, чему он огорчался до слёз. Нику же публиковали с семи лет, у неё вышли две книги стихов, и обе в Москве, она выступала по Центральному телевидению, о ней писали, говорили, её возили, приглашали, носили на руках - и вдруг всё это резко прекратилось. Выдержать такой контраст в юности психологически труднее, чем лавину славы в детстве.
В конечном счёте оба - Высоцкий и Турбина - ушли молодыми и встретились на Ваганьковском кладбище.
Ника ушла из жизни двадцатисемилетней, в лермонтовском возрасте. Но если Лермонтов был убит сразу и одним человеком, то Нику убивали долго и многие, пулями невнимания, непонимания, равнодушия, зависти к её таланту, молодости, внешности. «Родилась я, - писала она, - уже птицей раненой. А набросились все, ровно солнце я затмила».
Она не хотела уходить из жизни и цеплялась за неё, как за подоконник окна, с которого от неловкости случайно соскользнула и на мгновение зависла со стороны улицы. Путь Ники в бессмертие был равен расстоянию от окна пятого этажа до земли:
Каждою клеткой тела
Девичьего дрожа,
Ты над Москвой летела
С пятого этажа.
Господи, как нелепа
Гибель от высоты.
Не из окна - из неба
Выпала, Ника, ты.
Видимо, годы вышли
Все на твоём веку,
Если тебя Всевышний
Не удержал вверху.
В ласточку-одиночку
Превращена судьбой,
Ты долетела, точку
Ставя сама собой.