Цитаты на тему «Просто понравилось»

Когда лучи дотронутся до трав

И воспарит роса над мирозданьем,

Тогда пойму, хотя и с опозданьем:

Кто в этой жизни любит — тот и прав.

Лучи дрожат сквозь марево росы,

Дымится воздух в радужном сиянье,

Душа и мир затеплились в слиянье

Блаженства и божественной красы.

А влага растворяется уже,

И станет день горячим и прозрачным,

Но долго-долго всяким чувствам мрачным

Не будет места в солнечной душе.

У каждого времени года
бывает своя свобода.
Свобода дождя и снега,
свобода чистого неба…

У листьев — желтеть и падать
в прозрачную вечность сада.
У истин — в глубинах сердца
надеждой незримой греться.

И в этой свободе каждый
находит себя однажды…

И вдруг понимает: время —
свобода остаться в теме
своей же судьбы и правды.
А всё остальное — праздность.

И может, спасение в этом —
быть глубже своих ответов…
И может быть, суть природы
быть выше своей свободы.

Иногда начинаю чувствовать себя ненужным,
как инструмент с неизвестным названием в обиходе,
и тогда я молча пытаюсь заглянуть себе в душу,
чтобы понять — что же со мной происходит.
Инструмент без названия, без своего назначения,
и от этой пустоты внутри — обреченно гулкий.
Ты думаешь — это стихи, тебя радует чтение,
но на самом деле это эхо в ночных переулках
головы, похожей сразу на зимнюю улицу
и на ватман с детским рисунком неровного солнца.
Если кто-то однажды в эту голову захочет сунуться,
то скорее всего уже никогда не вернется.
Потому — ненужность. Большое и циничное чувство,
добивающее в висок абсурдом, но живое как-будто,
чувство похожее на давленную алую клюкву,
к сожалению, все чаще и чаще знакомое людям.

Так получилось. Просто жизнь,
без режиссёра.
На нас идёт (но ты держись)
survival horror.

Наступит утро в темноте
под звуки хора.
Твоих животных и детей
убьют актёры.

У нянек больше чем семи
дитя безглазо.
Нам очень сложно быть людьми.
Сумей, зараза.

Уже болтают в полусне
в хрущёвках гетто
о том, что отвердевший снег
растает к лету.

Вот мир.
Решай сам, кто ты в нём,
какого сорта.

Нас не пускают — мы идём,
Нас убивают — мы идём.
Пусть даже к чёрту.

Когда из ничего мы выстроим залив, и сосны, и рассвет, и деревянный дом, и свяжем бечевой наш тихий край земли с победою твоей, с моей былой бедой, когда из пустоты, из мрака прошлых лет мы спустимся к воде, на лодочный простор — свидетели простых, как солнце на стекле, но истинных чудес, рождающих восторг, когда осядет пыль ошибок и утрат, когда войдет весло в другую глубину, мы станем просто плыть с утра и до утра — под парусами слов, в фарватере минут. Из всех твоих дорог, из всех моих молитв, из детских голосов, звенящих в тишине, мы соберем наш род по правилам любви у северных лесов, сильней которых нет. Когда, разрушив смерть, мы встанем на скале, вернувшие мирам и веру, и покой, позволь мне посмотреть сквозь сотни долгих лет на тех, чей главный страх узнать меня — такой.

Далёкий город щурился от света,
И облака ныряли в синеве,
За гаражами в жаркий полдень лета
Два мальчика сидели на траве.

Один в веснушках, рыжий, как лисичка,
И белобрысый маленький второй
Держал в платок завернутую птичку,
А первый говорил ему: — Не ной!

Второй пытался. Рыл лопаткой яму,
На подорожник села стрекоза,
Но по щеке предательски, упрямо,
Неосторожно капала слеза.

-Не ной!- не унимался первый мальчик-
Тебе пять лет! Утри скорее нос!
Подумаешь, волнистый попугайчик!
Не кот же это, не хомяк, не пёс…

Похоронили. Жёлтый одуванчик
Возложен на могилу от друзей.
Он другом был! Не кот. Но попугайчик.
А в детстве не бывает мелочей.

На детской площадке бухают мужчины, и шепотом вечер бормочет молитву.
Застыли деревья — березы, осины, и молния срезало небо, как бритвой.
И забарабанили крупные капли! По темечку города в глупой надежде…
И странный прохожий по лужам, как цапля, бежит, чтобы спрятаться в темном подъезде.
И с хохотом девочки брызнули стайкой, бутылка пустая гремит по дороге.
Собака похожая чем-то на лайку дрожит от дождя или от безнадеги…
Дождь хлынул! Цунами! Потоп! Наводненье!
Он смыл чей-то крик, мел асфальтного знака,
И чью-то обиду, и чьё-то смятенье, свидетельство смерти, рожденья и брака.
Он смыл диалоги, улыбки и споры, размыл обещанья, и ложь, и дорожки,
И выстрел салюта, и выстрел Авроры, и свист тормозов, и мяуканье кошки…
Как будто бы не было пыльного лета, как будто бы осень четвертые сутки,
Но вот, показались полосками света на небе лучи, а в траве незабудки.
И в окнах квартир тусклый отблеск экранов, раскрашены светом, как зебра полоской,
И клумба, мужчина с бутылкой Нарзана, и двор, и качели, и дама с авоськой.
А в парке на лавочке возле причала, где лодки укрылись от летнего зноя,
Где мы попытались начать все сначала,
Лежал поцелуй, позабытый тобою.

Лучше бы и не возвращался Павел Арсеньевич в деревню свою, ей-Богу. До Берлина шёл, на брюхе полз, думал вернусь домой, в дом с коньком на крыше в вишнёвом цвету, встретит его там Наталья, коса до пояса, платье в горох… Они ведь и пожить до войны этой не успели толком, месяц как свадьбу отыграли и на тебе, вставай страна огромная.
Встал и Павел Арсеньевич, куда деваться? Да так до самой Германии ножками, ножками… Ранен был три раза, в госпитале отваляется и назад, фрица бить, стрелять, резать…
И вот, вернулся. Ордена да медали, да толку что? Нет дома с коньком. Прямо сквозь него немецкий танк в сорок третьем проехал. Одна стена стоит. Правда вишни цветут, как ни в чем ни бывало. Наталью схоронили на деревенском погосте, вместе с дитём их не родившимся, на сносях баба-то была. Говорят размазал ее танк в кашу, так, что ни косы, ни платья в горох…
Вот. вернулся. По соседям походил, те его пожалели. Рассказали про всё. Кто чарку налил, кто две. Да только не берёт хмель Павла Арсеньевича. Поди уже бутылку выпил, а как воду глотал. Застлало горе глаза, хоть плачь.
Да только плакать не умеет Павел Арсеньевич, видимо, разучился. Сел прямо на землю у колодца, что делать дальше не понимает.
— Здравствуй, сосед!
Поднял солдат глаза, видит Марья Петрова стоит. На голове платок черный, в руках ведро с водой.
— Здравствуй, Марья, вернулся, вот…
— Вижу, Павел Арсеньевич, вижу… Уж и не знаю, что сказать, лихо мимо дома ни у кого не прошло. Я вот, тоже вдова, говорят.
— В каком таком смысле говорят?
— Да в таком, говорят, что Вася мой без вести пропал. Да только как пропал, когда он ко мне приходит. Правда пока открываться не спешит, видать причина есть. Не моего бабьего ума дело. Ну, так мне-то что? Главное, мужик рядом.
Не понял ничего Павел Арсеньевич. Но кивнул на всякий случай.
— Ты что же это, так у колодца сидеть будешь? Пошли в хату, ужином накормлю, стемнеет того и гляди.
— А хозяин-то что твой?
— А что хозяин? Придет потом, рад будет. Вы же с ним до войны этой проклятой вроде как приятелями были, аль мне помнишь?
В доме у Марьи было прибрано, полы выметены, подушки в расшитых наволочках взбиты на кровати. В красном углу икона Николая Чудотворца, а чуть поодаль фотографии Марьи. Васи, мужа ее, да товарища Сталина, вырезанный из газеты.
— Садись, что ли — кивнула Марья на стул.
Павел Арсеньевич сел. Снял с головы пилотку.
Ужинали молча. Хлеб да картошка с постным маслом.
— Выпьешь? — Марья достала с полки графин с водкой.
— Не берет меня эта зараза, чего уж переводить зря…
— Ладно, как знаешь — Марья поставила графин назад — А Васька мой не дурак выпить. Бывало перепьет горькой и давай буянить. Но я-то не дура, чай, в бане отсижусь пока он уснет, а потом к нему под бок. Он так-то добрый, просто как выпьет не в себе.
— Ясное дело. Оно такое бывает.
— Ладно, сосед, идти тебе все равно некуда. Постелю тебе в сенях. Не на улице же тебе ночевать. А завтра к председателю пойдешь, Михалыч чего-нибудь придумает. Одно дело тебе идти некуда. А окопов тут нет, слава Богу, люди в домах живут.
Проснулся Павел Арсеньевич от того, что на него кто-то навалился. Подпрыгнул, отпрянул к стене, в темноту вгляделся подслеповато:
— Эй, ты кто, чёрт тебя побери?! Отойди, пришибу!
А в ответ прикосновения мягкие и шепот:
— Что же ты. Васенька, уж и жену не признал? Чего испугался, глупый? Ну, пожалей меня, бабе без жалости никак, ну, что же ты, Васенька?
— Марья, ты что ли? Не Вася я! С ума сошла, что ли дуреха? Это же я, Павел… сосед твой…
А та только шепчет горячо «Вася, Вася» и налегает теплым телом.
А Павла Арсеньевича как парализовало. Он бабу несколько лет так близко не видел. А тут вон оно как. Запах от нее березового веника, сама мягкая, гладкая да податливая…
— Марья, да что же ты делаешь-то? А Вася как же? Вася то твой придет?
— Тихо, Васенька, тихо, ну что же ты? Обними меня крепче, обними…
Короче, не устоял Павел Арсеньевич. Не удержался.
А когда все закончилось уснул крепко.
Утром, едва петухи заорали встал, оделся и тихонько выскользнул из марьиного дома.
Попил воды из колодца, постоял немного у единственной оставшейся целой стены своего дома с коньком и ушёл из деревни по проселочной дороге.
Говорят. в городе живет. Не то на завод устроился, не то водителем на грузовик. Правда бывает, что кто-то замечает на погосте цветы на могилке, где Наталья похоронена. Вроде как кроме Павла Арсеньевича и некому ее поминать, а вроде в деревне он и не появлялся больше.
А у Марьи сын родился. Хоть она и вдова. Но люди про то не судачат, понимают. Время такое. Всякое может быть.

Пехотный старшина Илья Ивашин
Рождения тысяча восемьсот девяносто первого года,
Был по возрасту самым старшим средь солдатов второго взвода.
Командир капитан Николаев, сам не то, чтобы мальчик, кстати,
Угощаясь махрой на привале, обращался к Ивашину «Батя».
Что же, батя так батя, с него не убудет, старшина был не против,
Человек себе честно воюет, как его вы не назовете.
На привале курил и кашлял, у костра грел больную спину,
И потом огрызком карандашным писал письма погибшему сыну.
Так, и так, мол, претензий нету, этим летом тепло и сухо,
Жаль не видишь ты эти рассветы. Как тебе под Орлом, Андрюха?
Дома, в Вологде дремлет речка, и горит вдалеке огонёк…
Вот вернусь, сложим новую печку. Ты не бойся, не бойся, сынок…
А потом засыпал в тишине на шинели, на самом рассвете,
И казалось, что сын покойный ему даже чего-то ответил.
В сорок четвертом, в самом начале, у фашиста сдавали нервы,
Так получилось чисто случайно, в немецком окопе первым
Оказался Илья Ивашин, матерясь под пятый этаж,
С автоматом, усат и бесстрашен он ворвался в фашистский блиндаж.
-Ханде хох, суки! Руки, быстро!- заорал он, щурясь на свет,
И увидел в углу радиста. Рядового едва восемнадцати лет.
Тот в испуге почти обездвижен, на щеке то ли грязь, то ль слеза,
Лишь шептал он: «нихт шизн… нихт шизн…». И блестели от страха глаза.
На войне кому смерть, кому пруха. Не такой уж великий секрет.
Молодой совсем, как Андрюха. Белобрысый и тех же лет.
Немец плакал. Батя хмурил брови, полз от пота по лбу ручеёк.
Ты не бойся, сынок, не бойся. Прошептал и нажал на курок.

Нет души в словах моих. Нет души.
И они не милуют, а крушат…
Я умею петь, врачевать и шить.
Не умею верить и воскрешать.

Я встаю все время не с той ноги.
Я гребу по кругу одним веслом.
Иногда мне кажется — я погиб.
Иногда я думаю — пронесло.

Я могу быть сильным, но я слабак.
Я умею слушать / не говорить/.
У меня есть Город, скамья, табак,
Пять пролетов лестницы до двери.

Но в карманах пусто. В них нет ключа.
И в квартире пусто. В ней нет людей.
Я настолько внутренне одичал,
Что порой мне кажется — я нигде.

Я искал на картах название Стикс,
Только эту реку скрывает мгла.
Я пытался в душу других впустить,
Но с тех пор она для других мала.

Я сижу. Курю. Мне скамья — ковчег.
Сигарета. Водка. И плеск воды.
Я не знаю как переплыть ручей.
Город спит.
Ему это до звезды.

Свет повстречается с водой,
Мешаясь в утренней капели.
И проползёт по мостовой
Трамвай без номера и цели.

В него устало я войду,
Прощанье разыграв по нотам.
Роняя искры на ходу,
Он скроется за поворотом.

И будешь долго ты стоять,
Хотя трамвай уже уехал.
И будет больно громыхать
Вдали стихающее эхо.

А мир вокруг кружился колесом, и водостоки вверх дышали паром. Такая, полуявь и полусон.

Семён то шёл, то полз домой из бара.

Казалось, что он в сказочном лесу: вокруг летали маленькие эльфы, волшебный порошок свербил в носу, и след тянулся алкогольным шлейфом.

Семён себе казался королём. А город был ему подвластным царством. И все таким прекрасным было в нем! И сам Семён был дьявольски прекрасным!

А мимо по бульварному кольцу неслись в каретах пьяные принцессы. Хлестали больно ветки по лицу. Росла нужда в естественном процессе. Семён терпел, упрямо шёл вперёд. Упрямо ведь - совсем не значит твёрдо. Тут было все, как раз, наоборот: он вечно падал, в лужи тычась мордой, как будто напрудивший лужу кот, который налакался валерьянки.

Короче, он упрямо шёл вперёд, идя домой с весёлой шумной пьянки.

И вдруг навстречу всадник с головой, в погонах и с резиновой дубинкой.

- Куда, мужик, ползёшь?
- Ползу домой!
- А где живёшь?

Семён ответил: в Химках. И понял, что естественный процесс достиг предела к этому моменту. А всадник проявил свой интерес к забытым Сёмой в баре документам.

Ощупав куртку и карманы брюк, Семён, конечно, не нашёл в них паспорт. Потом издал утробный гулкий звук и побежал вперёд, плевав на транспорт, несущийся, как бурная река, бушующим стремительным потоком.

Что по колено пьяным дуракам - то трезвому коню выходит боком.

Семён умчался прочь через шоссе. Конь врезался в коричневый Range Rover. В кофейне рядом пили свой глясе, вздымая нарисованные брови, три красные девицы под окном. И всё смешалось разом: люди, кони.

Всё было полуявью, полусном для в подворотню вползшего Семёна.

Наутро он проснулся. Дурно пах. Порвал штаны, заляпал где-то куртку. Нашёл купюру мятую в штанах, побрел уныло в сторону маршрутки. И думал: королева короля прибьет за эту долгую дорогу…

Короче, с двадцать третьим февраля. И, как Семён, не пейте слишком много.

Беречь себя необходимо, пока есть хоть одно живое существо, которому вы нужны. В блокадном Ленинграде работала врач, Эсфирь Львовна. И выдавала кормящим женщинам, истощенным и черным от голода, соевое молоко. Полстакана. И сурово следила, чтобы женщины выпили это молоко при ней. Потому что все они пытались перелить молочко в баночку; для младенца. И дистрофичная, с трещиной в черепе после бомбежки, Эсфирь Львовна говорила: «Если вы не выпьете молочко, вы умрете. И ваш ребенок будет ползать в темной и холодной квартире рядом с вами. И тоже погибнет. Пейте, чтобы спасти своего ребенка!». И заставляла пить. Чтобы сберечь себя.

И поэтому - берегите себя, хотя иногда эти слова звучат дико и странно. Как себя убережешь от злых людей, несправедливости, обременительных просьб, житейских бурь? И надо быть добрым, и всем помогать. Только ваш ребенок никому будет не нужен, если что плохое с вами случится. И близкие люди останутся без вас, и им будет очень плохо. А если нет никого, кому вы нужны - вы мне нужны. Раз я пишу каждый день, а вы - читаете.

И заведите себе кого-нибудь, кому вы будете больше всего на свете нужны. И пейте молочко. Гуляйте на свежем воздухе. «Плюйте» на врагов. Иногда можно даже в них плюнуть, если это - фашисты. Ездите на курорты и покупайте себе красивые вещи, чтобы себя порадовать и дольше прожить. Оставаясь здоровыми и веселыми. И помогайте другим людям беречь себя. Этому так трудно научить, если человек не умеет, и привык жить для других. И умирать за других. Только умирать-то и не надо - как они без вас? Так что - берегите себя. И других, конечно, тоже. Особенно - своих близких и любимых…

Мой снежный ангел, в городе моём
Такая ночь, что вымерзает слово.
Пока луна восходит в золотом,
Пока река ложится в бирюзовом,
Я никуда отсюда не уйду.
Черна тоска, но дух над нею светел.
Рождает небо первую звезду,
Соединяя грех и добродетель,
Соединяя зарево и тьму,
Соединяя вечность и мгновенье.
И мы стоим, готовы ко всему,
И сходит снег на нас благословеньем.

И постепенно подходишь к такому жизненному этапу, когда не хочется никаких страстей, драм, заломленных в тоске рук и заплаканных глаз. Хочется радости, простого такого, земного, счастья с человеком, который тебя понимает и которого понимаешь ты. Не надо уже никаких зависимостей с наркотическими ломками и эйфориями, качелями, бросающими тебя от дикой ненависти до такой же дикой страсти и, как следствие, поломанной психикой. Но зато нужна крепкая рука человека, надёжного, как контрольный выстрел, в котором не усомнишься ни на миг, который тебя не променяет ни за что и никогда потому, что однажды сделал свой окончательный выбор и этот выбор- ты.