В окно тихонько стучится май, нос и ладони прижав к окну, мисс Эл глядит, как ползет трамвай, спеша за бегом шальных минут. Цветные зонтики над землей парят и рвутся из чьих-то рук, дождинок мелких, жужжащий рой, со стуком падает на траву. Мурлычет рыжий домашний кот, какао в чашке и сладкий кекс. Мисс Эл идет лишь четвертый год, но нрав достоин больших принцесс. И в день рождения ждет гостей, подарки, сладости и цветы. Ватага шумных, смешных детей сломает розовые кусты. Так безмятежно и так легко, и даже тучи — хороший знак.
Мисс Эл ведет по стеклу рукой.
Часы негромко скрипят:
''тик-так''.
Тик-так.
В ладони падает мягкий снег и люди мимо спешат в метро. Мисс Эл, прижавшись к сырой стене, стоит и кутается в пальто. Декабрь в этом году суров и снег ложится, как белый плед. Но он принес первую любовь в ее семнадцать неполных лет. И зажигаются огоньки, корица, хвоя и мандарин. Шаги любимого так легки, но среди тысячи — он один. В объятьях крепких и нежных рук, мисс Эл смеется: ''такой дурак!'', и ''знаешь, я без тебя умру''.
Часы тихонько поют:
''тик-так''.
Тик-так.
Три одуванчика в волосах, (у сына точно ее глаза). Ему неведомы боль и страх, над ним — бескрайние небеса. У Эл в духовке сгорает кекс, весь дом на ней и забот полно. Жизнь — многослойный, занятный квест, а дни — насыщенное кино. Муж возвращается ровно в семь, (улыбка, ямочки на щеках), с букетом розовых хризантем.
Часы без умолку бьют:
''тик-так''.
Тик-так.
Опавших листьев цветной ковер ложится под ноги, в небеса вонзает башни свои костёл, мальчишек звонкие голоса галдят, несутся куда-то вдаль, врываясь вихрем на школьный двор. Сентябрь ветреный, как февраль, и парк притихший уныл и гол. Мисс Эл (перчатки, пальто и шаль), шагает, тростью считая шаг. Всё было. И ничего не жаль. В руках у внучки воздушный шар. Скамья у статуи, в тишине, присесть, немножечко отдохнуть. Старушка тихо зовет: ''Аннет, отдышимся, а дальше — снова в путь''. Осенний воздух тяжел и густ, и время вводит под кожу яд. Под хрупких листьев негромкий хруст, Эл засыпает.
Часы стоят.
Тик-так.
Эл просыпается нелегко, в глаза впивается яркий луч. А в небе — коконы облаков, и солнца диск, словно пламя, жгуч. Она не чувствует своих ног, а рядом — крокусы с небоскрёб. И горло не производит вдох, а сердце будто сковало в лёд. И вместо гибких, изящных рук — шесть лапок, тоненьких, как струна. Кричит, но не порождает звук, снаружи — вязкая тишина. И тяжесть странная за спиной, Эл вдруг неловко ныряет вниз. Так ветер сносит ее волной и раздается противный свист. Ей только кажется — это сон, нет ран и страха, и не болит. Над полем слышится тихий звон. Эл понимает — она летит. Десятки бабочек над землей танцуют — ворох живых цветов. ''Так значит, стала и я такой'', — мисс Эл играет своим крылом. И шепчутся все жуки в траве, скрипит их тонкий, писклявый смех: ''как будто спятила наша Эл. Ей снилось, что она — человек''.
Разденься.
Сними глянцевую обложку «прекрасного человека без недостатков» или «прекрасного человека с милыми и очаровательными слабостями», которую используешь, чтобы заставить других любить себя.
Сними бронзовые латы своей правоты, обнажи для меня маленького человека с удивленными глазами, не знающего, что ему делать в этом сложном и неопределенном мире.
Сними с себя даже самообман, потому что конфетти продажи себя в своих лучших чертах, облепившее кожу — это то, во что тебе хочется верить со всей возможной искренностью.
Разденься.
Сними с себя кожу.
Сними с себя шкуру волка, шкуру крысы, шкуру змеи, сними с себя необходимость кусать и жалить каждого, кто посмел посмотреть на тебя сквозь все твои идеалы.
Вспомни, что только будучи ребенком ты мог позволить кому-то увидеть себя таким:
растерянным,
насквозь ошибочным,
неправильным
и неодобренным (словно бы общественное одобрение сродни удобрению почвы, из которой ты растешь идейно-модифицированным плодом).
Разденься для меня.
Тогда мы сядем рядом, голые и настоящие, вкладывая неопытные пальцы в самые глубокие помыслы, и я скажу:
«вот теперь я люблю тебя, потому что вижу».
Не вырваться мне из порочного круга —
Замедлился личностный рост,
Спасибо тебе, дорогая подруга
За этот полу’ночный пост.
.
Я месяц глотала такие пилюли —
Вкуснее глотнуть мышьяка,
Чтоб влезть в элегантное платье в июле
И быстро найти мужика.
.
В моей морозилке — ни корочки хлеба,
Не тронут Шандон и Мойот,
Какая-то модная Инста-селеба
Свой опыт мне передаёт,
.
Я все разузнала о лучшем хирурге,
Я в среду бегу марафон…
Зачем этот сочный дымящийся бургер,
Отснятый на пятый айфон?
.
И это, отнюдь, не обычная зависть —
Нет повода, как ни крути.
Зачем ты, подруга, к нему присосалась,
Как дракула к детской груди?
.
Скажи мне, подруга, скажи мне, иуда,
Что важного в том для меня,
Что вы с благоверным поели фастфуда,
И это — событие дня!
.
В чем смысл этих блоггерских импровизаций?
Он скрыт, как иголка в стогу.
.
От модных селеб я могу отписаться —
От лучших подруг — не могу!
.
Когда люди любят друг друга, они хотят убить себя. Когда люди занимаются сексом, они счастливы и жаждут жизни.
— Луи, ты же знаешь у меня много кукол!
— Ещё одна не помешает.
Замечено: если человек не соответствует вашим ожиданиям и представлениям, то это не про человека вообще. Это только про ваши ожидания и представления. -)
Моя жена сначала добавила меня в чёрный список, затем заблокировала мой номер телефона, а после родила мне трёх молчаливых негритят…
темнота, которая их звала,
разделила город напополам.
поимённо, пристально, тяжело,
рассыпая снегом дорожки слов.
каждый год он плавился и дичал.
поцелуи раскладывал по плечам.
как награды, как знаки судьбы из вне.
говорил: «всё думает обо мне».
и глотал свой коньяк, из огня — в огонь.
нереальный, вымышленный, нагой.
что за город такой? ни вернуть, ни взять.
только помнить можно, любить — нельзя.
год за годом она становилась той
бесконечно наполненной пустотой.
от которой, уж если решил бежать,
[убери свои руки, они дрожат]
то беги, не оправдывай совесть тем,
что всё дело в пьянстве и пустоте.
от героя тебе остаётся путь
белых слов, которых нельзя вдохнуть.
Лучше бы и не возвращался Павел Арсеньевич в деревню свою, ей-Богу. До Берлина шёл, на брюхе полз, думал вернусь домой, в дом с коньком на крыше в вишнёвом цвету, встретит его там Наталья, коса до пояса, платье в горох… Они ведь и пожить до войны этой не успели толком, месяц как свадьбу отыграли и на тебе, вставай страна огромная.
Встал и Павел Арсеньевич, куда деваться? Да так до самой Германии ножками, ножками… Ранен был три раза, в госпитале отваляется и назад, фрица бить, стрелять, резать…
И вот, вернулся. Ордена да медали, да толку что? Нет дома с коньком. Прямо сквозь него немецкий танк в сорок третьем проехал. Одна стена стоит. Правда вишни цветут, как ни в чем ни бывало. Наталью схоронили на деревенском погосте, вместе с дитём их не родившимся, на сносях баба-то была. Говорят размазал ее танк в кашу, так, что ни косы, ни платья в горох…
Вот. вернулся. По соседям походил, те его пожалели. Рассказали про всё. Кто чарку налил, кто две. Да только не берёт хмель Павла Арсеньевича. Поди уже бутылку выпил, а как воду глотал. Застлало горе глаза, хоть плачь.
Да только плакать не умеет Павел Арсеньевич, видимо, разучился. Сел прямо на землю у колодца, что делать дальше не понимает.
— Здравствуй, сосед!
Поднял солдат глаза, видит Марья Петрова стоит. На голове платок черный, в руках ведро с водой.
— Здравствуй, Марья, вернулся, вот…
— Вижу, Павел Арсеньевич, вижу… Уж и не знаю, что сказать, лихо мимо дома ни у кого не прошло. Я вот, тоже вдова, говорят.
— В каком таком смысле говорят?
— Да в таком, говорят, что Вася мой без вести пропал. Да только как пропал, когда он ко мне приходит. Правда пока открываться не спешит, видать причина есть. Не моего бабьего ума дело. Ну, так мне-то что? Главное, мужик рядом.
Не понял ничего Павел Арсеньевич. Но кивнул на всякий случай.
— Ты что же это, так у колодца сидеть будешь? Пошли в хату, ужином накормлю, стемнеет того и гляди.
— А хозяин-то что твой?
— А что хозяин? Придет потом, рад будет. Вы же с ним до войны этой проклятой вроде как приятелями были, аль мне помнишь?
В доме у Марьи было прибрано, полы выметены, подушки в расшитых наволочках взбиты на кровати. В красном углу икона Николая Чудотворца, а чуть поодаль фотографии Марьи. Васи, мужа ее, да товарища Сталина, вырезанный из газеты.
— Садись, что ли — кивнула Марья на стул.
Павел Арсеньевич сел. Снял с головы пилотку.
Ужинали молча. Хлеб да картошка с постным маслом.
— Выпьешь? — Марья достала с полки графин с водкой.
— Не берет меня эта зараза, чего уж переводить зря…
— Ладно, как знаешь — Марья поставила графин назад — А Васька мой не дурак выпить. Бывало перепьет горькой и давай буянить. Но я-то не дура, чай, в бане отсижусь пока он уснет, а потом к нему под бок. Он так-то добрый, просто как выпьет не в себе.
— Ясное дело. Оно такое бывает.
— Ладно, сосед, идти тебе все равно некуда. Постелю тебе в сенях. Не на улице же тебе ночевать. А завтра к председателю пойдешь, Михалыч чего-нибудь придумает. Одно дело тебе идти некуда. А окопов тут нет, слава Богу, люди в домах живут.
Проснулся Павел Арсеньевич от того, что на него кто-то навалился. Подпрыгнул, отпрянул к стене, в темноту вгляделся подслеповато:
— Эй, ты кто, чёрт тебя побери?! Отойди, пришибу!
А в ответ прикосновения мягкие и шепот:
— Что же ты. Васенька, уж и жену не признал? Чего испугался, глупый? Ну, пожалей меня, бабе без жалости никак, ну, что же ты, Васенька?
— Марья, ты что ли? Не Вася я! С ума сошла, что ли дуреха? Это же я, Павел… сосед твой…
А та только шепчет горячо «Вася, Вася» и налегает теплым телом.
А Павла Арсеньевича как парализовало. Он бабу несколько лет так близко не видел. А тут вон оно как. Запах от нее березового веника, сама мягкая, гладкая да податливая…
— Марья, да что же ты делаешь-то? А Вася как же? Вася то твой придет?
— Тихо, Васенька, тихо, ну что же ты? Обними меня крепче, обними…
Короче, не устоял Павел Арсеньевич. Не удержался.
А когда все закончилось уснул крепко.
Утром, едва петухи заорали встал, оделся и тихонько выскользнул из марьиного дома.
Попил воды из колодца, постоял немного у единственной оставшейся целой стены своего дома с коньком и ушёл из деревни по проселочной дороге.
Говорят. в городе живет. Не то на завод устроился, не то водителем на грузовик. Правда бывает, что кто-то замечает на погосте цветы на могилке, где Наталья похоронена. Вроде как кроме Павла Арсеньевича и некому ее поминать, а вроде в деревне он и не появлялся больше.
А у Марьи сын родился. Хоть она и вдова. Но люди про то не судачат, понимают. Время такое. Всякое может быть.
Пехотный старшина Илья Ивашин
Рождения тысяча восемьсот девяносто первого года,
Был по возрасту самым старшим средь солдатов второго взвода.
Командир капитан Николаев, сам не то, чтобы мальчик, кстати,
Угощаясь махрой на привале, обращался к Ивашину «Батя».
Что же, батя так батя, с него не убудет, старшина был не против,
Человек себе честно воюет, как его вы не назовете.
На привале курил и кашлял, у костра грел больную спину,
И потом огрызком карандашным писал письма погибшему сыну.
Так, и так, мол, претензий нету, этим летом тепло и сухо,
Жаль не видишь ты эти рассветы. Как тебе под Орлом, Андрюха?
Дома, в Вологде дремлет речка, и горит вдалеке огонёк…
Вот вернусь, сложим новую печку. Ты не бойся, не бойся, сынок…
А потом засыпал в тишине на шинели, на самом рассвете,
И казалось, что сын покойный ему даже чего-то ответил.
В сорок четвертом, в самом начале, у фашиста сдавали нервы,
Так получилось чисто случайно, в немецком окопе первым
Оказался Илья Ивашин, матерясь под пятый этаж,
С автоматом, усат и бесстрашен он ворвался в фашистский блиндаж.
-Ханде хох, суки! Руки, быстро!- заорал он, щурясь на свет,
И увидел в углу радиста. Рядового едва восемнадцати лет.
Тот в испуге почти обездвижен, на щеке то ли грязь, то ль слеза,
Лишь шептал он: «нихт шизн… нихт шизн…». И блестели от страха глаза.
На войне кому смерть, кому пруха. Не такой уж великий секрет.
Молодой совсем, как Андрюха. Белобрысый и тех же лет.
Немец плакал. Батя хмурил брови, полз от пота по лбу ручеёк.
Ты не бойся, сынок, не бойся. Прошептал и нажал на курок.
Я могу многое простить человеку, который просит прощения. Но я не прощу и самую малость тому, кто даже не попытался этого сделать.
…выходит мы друг о друге напишем по книжке и потом дадим друг — другу почитать… а потом расскажем друг другу — свои ощущения…
помнишь, как уходил в неизвестность
как сжигал за собою мосты
навсегда расставался с надеждой
и на прошлое ставил кресты
ветер полночи раны тревожил
теплой солью зудел на губах
из груди прорывался безбожно
бранным словом стучался в висках
но безжалостно, яростно, смело
по дороге почти в никуда
ты выбрасывал сильное тело
чтобы шанс обретала душа
и пока, по тебе выли стены
остывал твой прокуренный дом
возрождалась безумная вера.
Абсолютная
Вера в Любовь
Про нее писали стихи и романсы, из-за нее стрелялись и уходили в монастырь. Актриса, танцовщица и женщина потрясающей красоты…
Гонщица Вера
Будущая звезда родилась в 1893 году в семье полтавского преподавателя гимназии Василия Левченко. Спустя два года семья перебралась в Москву, где и прошло детство Веры и двух ее младших сестер — Нади и Сони.
Девочка очень любила танцевать, отличалась грациозностью и пластичностью, и родители отдали ее в знаменитое балетное училище при Большом театре. Верочка была счастлива и занималась самозабвенно, но спустя два года по настоянию бабушки девочку забрали из училища — та считала, что балерины имеют слишком плохую репутацию.
Но сцена навсегда покорила ее. Вера росла, бегала в театры, участвовала в гимназических концертах, в любительских спектаклях, но настоящей актрисой себя пока не представляла.
В 17 лет Вера окончила гимназию и тут же вышла замуж за своего поклонника Владимира Холодного. Это был молодой, образованный юрист, страстный любитель автомобилей. Вера тоже погрузилась в это новомодное увлечение, научилась водить авто и даже участвовала в гонках. Несколько раз вместе с мужем они попадали в аварии, но на скоростях начала века серьезных увечий не бывало — Вера и Владимир отделывались легкими ушибами и царапинами.
В 1912 году у Холодных родилась дочь Евгения, а спустя некоторое время Владимир и Вера удочерили девочку Нону, семья разрослась, и Вера уделяла родным много внимания.
В 1914 году началась война, Владимир ушел на фронт, и Вере пришлось задуматься о своем будущем и о деньгах, в которых вдруг возникла острая потребность. И выход вскоре был найден — кинокарьера.
Песнь любви
Крестником Веры в кино стал знаменитый певец Александр Вертинский, покоренный прекрасной дамой с необычно большими грустными глазами, украшенными длинными ресницами. Вертинский вспоминал: «Как-то, повстречав ее на Кузнецком, по которому она ежедневно фланировала, я предложил ей попробовать свои силы в кино. Она вначале отказывалась, потом заинтересовалась, и я привез ее на кинофабрику и показал дирекции. Холодная понравилась. Постепенно ее стали втягивать в работу. Не успел я, что называется, и глазом моргнуть, как она уже играла картину за картиной, и успех ее у публики все возрастал с каждой новой ролью».
Первой настоящей ролью Веры Холодной стал фильм «Песнь торжествующей любви», поставленный по повести Тургенева. Картина была снята в ателье Ханжонкова, который заключил с Верой контракт на три года. Режиссеры и актеры работали в бешеном темпе, каждый год снималось несколько картин. За 1915 год Холодная снялась в 13 фильмах! И тут же стала кинозвездой и самой известной женщиной в России. Для того, что посмотреть фильмы с ее участием, выстраивались огромные очереди. В ту пору это было непривычно — кинематограф еще только зарождался, картины не отличались особой художественной ценностью, и сами зрители смотрели на них как на дешевое и легкомысленное развлечение.
Но картины с Верой Холодной завораживали зрителей, и они приходили на ее фильмы снова и снова. Вот как вспоминал писатель Алексей Каплер свое знакомство с искусством Веры Холодной: «Я уселся и приготовился иронически смотреть эту их взрослую психологическую чепуху. Не помню уж сейчас названия картины, но оно было в стиле модных тогда „роковых страстей“. И это название, и заголовок первой части, тоже что-то о страстях, — в те времена каждая часть предварялась надписью-заголовком, — совсем уж настроили меня на смешливый лад. Погас свет, пошла картина. И я впервые увидел на экране это незабываемое лицо, глаза Веры Холодной… Это не имело ничего общего с фотографиями, которые продавались в сотнях вариантов.
Что-то мне совсем не смеялось. Я странно себя чувствовал. Когда героини не было на экране, я нетерпеливо ожидал нового ее появления. Первый антракт я неподвижно просидел в каком-то обалделом состоянии, уставившись на опустевшее полотно экрана. Теперь уж не помню не только названия, но и сюжета картины. Запомнилось только, что это была трогательная, мелодраматическая история несчастной, страдающей героини, которую было бесконечно жалко. В зале все чаще и чаще слышались посапывания и всхлипывания.
Потом я почувствовал какое-то незнакомое, непонятное щекотанье в горле и пощипыванье в глазах. Примерно к третьей части я сидел уже не шелохнувшись и вместе со всем залом неотрывно следил за судьбой этой удивительной женщины.
Состояние зала было похоже на какой-то массовый гипноз, и я невольно дышал единым дыханием со всеми, а выходя после сеанса, так же, как другие, прятал зареванные глаза. Куда вдруг девались мои Майн-Риды и Нат Пинкертоны, „Тайны Нью-Йорка“ и уличные драки!.. Что со мной случилось там, в темноте зрительного зала? Откуда появилась неотвязная мысль об этой удивительной женщине, потребность защищать ее, ограждать ее от опасностей?.. Не героиню картины, а ее — Веру Холодную»…
Важнейшее из искусств
Многие хотели защищать актрису и как свое горе переживали ее драмы. В 1915 году под Варшавой был тяжело ранен ее муж, и Вера отправилась ухаживать за ним — все газеты написали об этом событии. Месяц она провела у постели Владимира, но, едва он окреп, тут же сорвалась в Москву — кино манило ее своим волшебным блеском.
В Москве у нее было все — слава, карьеры, деньги, поклонники. Самым верным и преданным среди них был Вертинский. Он вспоминал: «Я был, конечно, неравнодушен к Вере Холодной, как и все тогда. Посвящая ей свою новую, только что написанную песенку — „Маленький креольчик“, — я впервые придумал и написал на нотах титул — „Королева экрана“ — титул утвердился за ней. С тех пор ее так называла вся Россия и так писали в афишах».
Но Россию ждало новое страшное испытание — революция. Впрочем, любовь к Вере Холодной была так велика, что при новой власти она не почувствовала особых перемен. Тем более, что Ленин провозгласил лозунг «Важнейшим из искусств для нас является кино». Вера по-прежнему много снималась, и в 1918 году отправилась на юг, чтобы закончить натурные съемки фильмов «Княжна Тараканова» и «Цыганка Аза».
Незадолго до этого к ней зашел Александр Вертинский: «Я принес ей показать свою последнюю вещь, называлась она — „Ваши пальцы пахнут ладаном“. Я уже отдавал ее издателю в печать и, как всегда, посвятил Холодной. Когда я прочел ей текст песни, она замахала на меня руками: — Что вы сделали! Не надо! Не надо! Не хочу! Чтобы я лежала в гробу! Ни за что!»
Но стихотворение оказалось пророческим. 17 февраля 1919 года Вера Холодная внезапно скончалась — в возрасте 26 лет.
Вертинский писал: «Однажды в номер гостиницы мне подали телеграмму из Одессы: «Умерла Вера Холодная». Оказалось, она выступала на балу журналистов, много танцевала и, разгоряченная, вышла на приморскую террасу, где ее моментально прохватило резким морским ветром. У нее началась «испанка», как тогда называли грипп, и она сгорела, как свеча, в два-три дня. Рукописи моих романсов лежали передо мной на столе. Издатель сидел напротив меня, я вынул «Ваши пальцы пахнут ладаном» из этой пачки, перечел текст и надписал: «Королеве экрана — Вере Холодной».
И потрясенная горя Россия слушала пластинки, с которых звучал страдающий голос Вертинского: «Ваши пальцы пахнут ладаном, а в ресницах спит печаль. Ничего теперь не надо вам, никого теперь не жаль»…
Рассуждая о том, кому на Руси жить хорошо, Некрасов как-то забыл упомянуть о себе. Вот уж кому грех было жаловаться, так это нашему «певцу народного горя». Ну, а что греха таить, Николай Алексеевич, неплохо ведь жилось? Шикарная квартира, процветающий бизнес, членство в престижном Английском клубе, роскошные выезды на охоту на трех тройках, картишки, выигрыши по нескольку тысяч…
Конечно, очень удобно собирать материал о нищих крестьянах, когда едешь на медведя с телегой еды, слуг, дорогущими французскими ружьями и собаками, выписанными из-за границы. Отчего бы не остановиться у избушки, не поболтать с местными — всё развлечение, пока лошади отдыхают. Очень удобно сочувствовать бедным, когда ты у них проездом.
Некрасов давал за поданный стакан молока рубль и считал себя классным парнем. Он садился со всеми за стол, разговаривал, слушал, вздыхал, охал, ахал, кивал, а потом накидывал шубку и уезжал домой, в столицу, в тепло, роскошь, уют, к ребятам из Английского клуба. А крестьяне оставались с его рубликом. Некрасиво, Николай Алексеевич…
Он выигрывал в карты такие суммы, что его любимым крестьянам и не снились никогда, но тратились эти суммы на баб, охоту и застолья. Как-то это все неловко получается.
Можно вспомнить, что Некрасов был беден в юности, что он ночевал на улице, недоедал, нуждался и всё такое, но когда узнаешь, что всё это делалось просто наперекор отцу, просто оттого, что мальчику хотелось не в офицеры, а в университет…
Ну да, здорово поиграть в самостоятельность, когда у тебя богатые родители. Переходный возраст, побунтовать тянет, понимаем. А если говорить серьезно, то Некрасов выглядел жалко и нелепо.
Скабичевский вспоминал:
«Кто вошел бы к нему в квартиру, не зная, кто в ней живет, ни за что не догадался бы, что это квартира литератора, и к тому же певца народного горя. Скорее можно было подумать, что здесь обитает какой-то спортсмен, который весь ушел в охотничий промысел; во всех комнатах стояли огромные шкапы, в которых вместо книг красовались штуцера и винтовки; на шкапах вы видели чучела птиц и зверей».
Кстати, о какой квартире тут речь? Случайно не о той, что принадлежала Ивану Панаеву и где Некрасов нескромно лет 15 жил с его законной женой? О да, у шведских семей Серебряного века были хорошие учителя.
Впрочем, если по части личной жизни у Некрасова предрассудков не было — ну, подумаешь, у Авдотьи муж, втроем поживем, — с картами дела обстояли иначе. Тут у Николая Алексеевича, наоборот, как у всякого заядлого картежника, имелись свои приметы и правила, и следовал он им беспрекословно.
Страсть к азартному времяпрепровождению у Некрасова была семейной, наследственной, но, в отличие отца и деда, проигравших состояния, Некрасов только приумножал богатства, играя хладнокровно и рассудительно. Его выигрыши доходили порой до сотен тысяч — это, по тем временам, огромные деньги.
Одна из счастливых примет опытного игрока — и Некрасов это знал — не давать в долг накануне игры. Так-то он был не жадным человеком, но если завтра за стол, то не давал принципиально.
Как-то раз у него попросил в долг молодой журналист из «Современника», Игнатий Пиотровский, буквально рублей триста в счёт будущего оклада. «Николай Алексеевич, долги, кредиторы совсем озверели, вот уже тюрьма грозит». А Николаю Алексеевичу вечером в клуб, — «Ну разве можно в такой вечер в долг просить, молодой человек, ну ей-богу!».
А молодой человек пошел после этого и застрелился…