Весенней ночью думай обо мне
И летней ночью думай обо мне.
Осенней ночью думай обо мне
И зимней ночью думай обо мне.
Пусть я не там, с тобой, а где-то вне
Далекая, как бы в другой стране…
На длинной и прохладной простыне
Покойся, словно в море на спине,
Отдавшись мягкой, медленной волне,
Со мной, как с морем, весь наедине.
Я не хочу, чтобы ты думал днем.
Пусть день перевернет все к верху дном,
Окурит дымом и зальет вином,
Заставит думать о совсем ином…
О чем захочешь, можешь думать днем,
А ночью - только обо мне одной.
Услышь сквозь паровозные свистки,
Сквозь ветер, тучи рвущий на куски,
Как надо мне, попавшейся в тиски,
Чтоб в комнате, где стены так узки,
Ты жмурился от счастья и тоски,
До боли сжав ладонями виски.
Молю тебя - в тишайшей тишине
Или под дождь, шумящий в вышине,
Или под снег, мерцающий в окне,
Уже во сне… и все же не во сне -
Весенней ночью думай обо мне
И летней ночью думай обо мне…
Осенней ночью думай обо мне
И зимней ночью думай обо мне…
Смотрели в окна мы, где липы
чернели в глубине двора.
Вздыхали: снова снег не выпал,
а ведь пора ему, пора.
И снег пошел, пошел под вечер.
Он, покидая высоту,
летел, куда подует ветер,
и колебался на лету.
Он был пластинчатый и хрупкий
и сам собою был смущен.
Его мы нежно брали в руки
и удивлялись: «Где же он?»
Он уверял нас: «Будет, знаю,
и настоящий снег у вас.
Вы не волнуйтесь - я растаю,
не беспокойтесь - я сейчас…»
Был новый снег через неделю.
Он не пошел - он повалил.
Он забивал глаза метелью,
шумел, кружил что было сил.
В своей решимости упрямой
хотел добиться торжества,
чтоб все решили: он тот самый,
что не на день и не на два.
Но, сам себя таким считая,
не удержался он и сдал.
и если он в руках не таял,
то под ногами таять стал.
А мы с тревогою все чаще
опять глядели в небосклон:
«Когда же будет настоящий?
Ведь все же должен быть и он».
И как-то утром, вставши сонно,
еще не зная ничего,
мы вдруг ступили удивленно,
дверь отворивши, на него.
Лежал глубокий он и чистый
со всею мягкой простотой.
Он был застенчиво-пушистый
и был уверенно-густой.
Он лег на землю и на крыши,
всех белизною поразив,
и был действительно он пышен,
и был действительно красив.
Он шел и шел в рассветной гамме
под гуд машин и храп коней,
и он не таял под ногами,
а становился лишь плотней.
Лежал он, свежий и блестящий,
и город был им ослеплен.
Он был тот самый. Настоящий.
Его мы ждали. Выпал он.
1953
Смеялись люди за стеной,
а я глядел на эту стену
с душой, как с девочкой больной
в руках, пустевших постепенно.
Смеялись люди за стеной.
Они как будто издевались.
Они смеялись надо мной,
и как бессовестно смеялись!
На самом деле там, в гостях,
устав кружиться по паркету,
они смеялись просто так, -
не надо мной и не над кем-то.
Смеялись люди за стеной,
себя вином подогревали,
и обо мне с моей больной,
смеясь, и не подозревали.
Смеялись люди… Сколько раз
я тоже, тоже так смеялся,
а за стеною кто-то гас
и с этим горестно смирялся!
И думал он, бедой гоним
и ей почти уже сдаваясь,
что это я смеюсь над ним
и, может, даже издеваюсь.
Да, так устроен шар земной,
и так устроен будет вечно:
рыдает кто-то за стеной,
когда смеемся мы беспечно.
Но так устроен мир земной
и тем вовек неувядаем:
смеется кто-то за стеной,
когда мы чуть ли не рыдаем.
И не прими на душу грех,
когда ты мрачный и разбитый,
там, за стеною, чей-то смех
сочесть завистливо обидой.
Как равновесье - бытие.
В нем зависть - самооскорбленье.
Ведь за несчастие твое
чужое счастье - искупленье.
Желай, чтоб в час последний твой,
когда замрут глаза, смыкаясь,
смеялись люди за стеной,
смеялись, все-таки смеялись!
1963
ОДИНОЧЕСТВО
Как стыдно одному ходить в кинотеатры
без друга, без подруги, без жены,
где так сеансы все коротковаты
и так их ожидания длинны!
Как стыдно -
в нервной замкнутой войне
с насмешливостью парочек в фойе
жевать, краснея, в уголке пирожное,
как будто что-то в этом есть порочное…
Мы,
одиночества стесняясь,
от тоски
бросаемся в какие-то компании,
и дружб никчемных обязательства кабальные
преследуют до гробовой доски.
Компании нелепо образуются -
в одних все пьют да пьют,
не образумятся.
В других все заняты лишь тряпками и девками,
а в третьих -
вроде спорами идейными,
но приглядишься -
те же в них черты…
Разнообразные формы суеты!
То та,
то эта шумная компания…
Из скольких я успел удрать -
не счесть!
Уже как будто в новом был капкане я,
но вырвался,
на нем оставив шерсть.
Я вырвался!
Ты спереди, пустынная
свобода…
А на черта ты нужна!
Ты милая,
но ты же и постылая,
как нелюбимая и верная жена.
А ты, любимая?
Как поживаешь ты?
Избавилась ли ты от суеты;
И чьи сейчас глаза твои раскосые
и плечи твои белые роскошные?
Ты думаешь, что я, наверно, мщу,
что я сейчас в такси куда-то мчу,
но если я и мчу,
то где мне высадиться?
Ведь все равно мне от тебя не высвободиться!
Со мною женщины в себя уходят,
чувствуя,
что мне они сейчас такие чуждые.
На их коленях головой лежу,
но я не им -
тебе принадлежу…
А вот недавно был я у одной
в невзрачном домике на улице Сенной.
Пальто повесил я на жалкие рога.
Под однобокой елкой
с лампочками тускленькими,
посвечивая беленькими туфельками,
сидела женщина,
как девочка, строга.
Мне было так легко разрешено
приехать,
что я был самоуверен
и слишком упоенно современен -
я не цветы привез ей,
а вино.
Но оказалось все -
куда сложней…
Она молчала,
и совсем сиротски
две капельки прозрачных -
две сережки
мерцали в мочках розовых у ней.
И, как больная, глядя так невнятно
И, поднявши тело детское свое,
сказала глухо:
«Уходи…
Не надо…
Я вижу -
ты не мой,
а ты - ее…»
Меня любила девочка одна
с повадками мальчишескими дикими,
с летящей челкой
и глазами-льдинками,
от страха
и от нежности бледна.
В Крыму мы были.
Ночью шла гроза,
и девочка
под молниею магнийной
шептала мне:
«Мой маленький!
Мой маленький!» -
ладонью закрывая мне глаза.
Вокруг все было жутко
и торжественно,
и гром,
и моря стон глухонемой,
и вдруг она,
полна прозренья женского,
мне закричала:
«Ты не мой!
Не мой!»
Прощай, любимая!
Я твой
угрюмо,
верно,
и одиночество -
всех верностей верней.
Пусть на губах моих не тает вечно
прощальный снег от варежки твоей.
Спасибо женщинам,
прекрасным и неверным,
за то,
что это было все мгновенным,
за то,
что их «прощай!» -
не «до свиданья!»,
за то,
что, в лживости так царственно горды,
даруют нам блаженные страданья
и одиночества прекрасные плоды.
1959
Какой занятный общества этап,
Коварно подготовленный веками:
Мужчины стали чем-то вроде баб,
А женщины - почти что мужиками.
(отрывок)
Если Вы с неудач полысели,
То, синьоры, не будьте разинями -
Вы купите себе полицейского
Замечательного, резинового.
Бейте, плюйте, пинайте, тычьте!..
А когда его так поучите -
Облегченье хотя бы частичное
В этой жизни треклятой получите…"
«А резиновых членов правительства,
Вы скажите, у Вас не предвидится?»
«Обещать Вам даже не пробую.
Сожалею, синьор - все проданы!»
Ты спрашивала шепотом:
«А что потом?
А что потом?»
Постель была расстелена,
и ты была растеряна…
Но вот идешь по городу,
несешь красиво голову,
надменность рыжей челочки,
и каблучки-иголочки.
В твоих глазах -
насмешливость,
и в них приказ -
не смешивать
тебя
с той самой,
бывшею,
любимой
и любившею.
Но это дело -
зряшное.
Ты для меня -
вчерашняя,
с беспомощно забывшейся
той челочкою сбившейся.
И как себя поставишь ты,
и как считать заставишь ты,
что там другая женщина
со мной лежала шепчуще
и спрашивала шепотом:
«А что потом?
А что потом?»
Мне снится старый друг.
Он, как и я, дурак.
Кто прав, кто виноват,
я выяснять не стану.
Что новые друзья?
Уж лучше старый враг.
Враг может новым быть,
а друг - он только старый…
Любимая, спи…
Что причина бессоницы?
Ревущее море?
Деревьев мольба?
Дурные предчувствия?
Чья-то бессовестность?
А может, не чья-то,
а просто моя?
Завидовать? Что может быть пошлей!
Успех другого не сочти обидой.
Уму чужому втайне не завидуй,
чужую глупость втайне пожалей
То язвительная, то уязвимая,
Мой защитник и мой судья.
Мне сказала моя любимая,
Что она разлюбила себя.
Есть у женщин моменты загнанности,
Будто сунули носом в хлам.
Тайный ужас от собственной запусти,
Злость к безжалостным зеркалам.
Мною вылепленная, мной лепимая,
Меня вылепившая как судьба.
Неужели ты тоже, любимая,
Разлюбила меня как себя?
Время этот завистливый заговор,
Против юности и красоты.
Но в глазах моих время замерло.
И в них лучшая женщина - ты.
Так зазывно играют разлуки мной.
Но в тебя я хочу как домой.
Не позволь себе стать разлюбленной мною,
И даже - тобою самой.
Над Бабьим Яром памятников нет.
Крутой обрыв, как грубое надгробье.
Мне страшно.
Мне сегодня столько лет,
как самому еврейскому народу.
Мне кажется сейчас -
я иудей.
Вот я бреду по древнему Египту.
А вот я, на кресте распятый, гибну,
и до сих пор на мне - следы гвоздей.
Мне кажется, что Дрейфус -
это я.
Мещанство -
мой доносчик и судья.
Я за решеткой.
Я попал в кольцо.
Затравленный,
оплеванный,
оболганный.
И дамочки с брюссельскими оборками,
визжа, зонтами тычут мне в лицо.
Мне кажется -
я мальчик в Белостоке.
Кровь льется, растекаясь по полам.
Бесчинствуют вожди трактирной стойки
и пахнут водкой с луком пополам.
Я, сапогом отброшенный, бессилен.
Напрасно я погромщиков молю.
Под гогот:
«Бей жидов, спасай Россию!» -
насилует лабазник мать мою.
О, русский мой народ! -
Я знаю -
ты По сущности интернационален.
Но часто те, чьи руки нечисты,
твоим чистейшим именем бряцали.
Я знаю доброту твоей земли.
Как подло,
что, и жилочкой не дрогнув,
антисемиты пышно нарекли
себя «Союзом русского народа»!
Мне кажется -
я - это Анна Франк,
прозрачная,
как веточка в апреле.
И я люблю.
И мне не надо фраз.
Мне надо,
чтоб друг в друга мы смотрели.
Как мало можно видеть,
обонять!
Нельзя нам листьев
и нельзя нам неба.
Но можно очень много -
это нежно
друг друга в темной комнате обнять.
Сюда идут?
Не бойся - это гулы
самой весны -
она сюда идет.
Иди ко мне.
Дай мне скорее губы.
Ломают дверь?
Нет - это ледоход…
Над Бабьим Яром шелест диких трав.
Деревья смотрят грозно,
по-судейски.
Все молча здесь кричит,
и, шапку сняв,
я чувствую,
как медленно седею.
И сам я,
как сплошной беззвучный крик,
над тысячами тысяч погребенных.
Я -
каждый здесь расстрелянный старик.
Я -
каждый здесь расстрелянный ребенок.
Ничто во мне
про это не забудет!
«Интернационал»
пусть прогремит,
когда навеки похоронен будет
последний на земле антисемит.
Еврейской крови нет в крови моей.
Но ненавистен злобой заскорузлой
я всем антисемитам,
как еврей,
и потому -
я настоящий русский!
В миг полуосени-полузимы
что твоя туфелька мне ворожила?
Мёртвые листья она ворошила,
что-то выспрашивая у земли, -
только земля свой ответ отложила.
Туфелька, как беззащитный зверёк,
ткнулась в ботинок мордочкой мокрой.
Был он какой-то растерянный, мёртвый,
он от ответа себя уберёг,
ну, а вокруг шелестящие мётлы
мёртвые листья сгребали у ног.
Мёртвые листья ещё не дожгли.
Я был дожжён. Наша песенка спета,
если на взорванность чьей-то души
в собственной мы не находим ответа.
Нету мудрее и горше совета:
мёртвые листья не вороши.
Рядом в песке твой ребёнок играл.
В доме напротив твой муж фанатично
делал, так веря тебе безгранично,
маслом пейзаж, где закат умирал.
Я себя чувствовал подло, двулично,
словно я краски чужие украл.
Мёртвые листья сжигали привычно.
Дым восходил, как беззвучный хорал.
Был на пейзаже хор воронья,
голые сучья, торчащие мглисто,
были те самые мёртвые листья,
ты, твой ребёнок, пустая скамья.
Господи, вдруг под провидческой кистью
вырасту тенью предательства я?
Жизнь не простила забавы мои.
Жадным я был. Эта детская жадность
переходила порой в беспощадность
к яблокам тем, что надкусывал и сразу бросал. Ты преступна, всеядность,
если ты горе для чьей-то семьи.
Станет вина перед ближним - виной
передо всем человеческим родом.
Так же грешно, словно горе - народам,
горе семье принести хоть одной.
Подло ломать чью-то жизнь мимоходом,
если не можешь построить иной.
Колокол хриплый - трамвайный звонок.
Я на подножке. Летят мостовые.
Снова один. Ничего. Не впервые.
Лучше я буду совсем одинок,
чем, согреваючись, души живые
жечь, будто мёртвые листья у ног.
Кончено всё. Я иначе не мог.
НЕРАЗДЕЛЁННАЯ ЛЮБОВЬ
Любовь неразделенная страшна,
но тем, кому весь мир лишь биржа, драка,
любовь неразделенная смешна,
как профиль Сирано де Бержерака.
Один мой деловитый соплеменник
сказал жене в театре «Современник»:
«Ну что ты в Сирано своем нашла?
Вот дурень! Я, к примеру, никогда бы так не страдал из-за какой-то бабы…
Другую бы нашел - и все дела».
Мне снится - я тебя уже любил,
Мне снится - я тебя уже убил,
Но ты воскресла в облике ином,
как девочка на шарике земном
В изгибисто наивной простоте
у раннего Пикассо на холсте,
и попросила, ребрами моля;
«Люби меня!», как «Не столкни меня!»
Я тот усталый взрослый акробат,
от мускулов бессмысленных горбат,
который знает, что советы - ложь,
что рано или поздно упадешь.
Сказать мне страшно: «Я тебя люблю»,
как будто выдать: «Я тебя убью».
Ведь в глубине прозрачного лица
я вижу лица, лица без конца,
Которые когда-то наповал
или не сразу - пыткой - убивал.
Ты от баланса страшного бела:
«Я знаю все. Я многими была.
Я знаю - ты меня уже любил,
Я знаю - ты меня уже убил.
Но шар земной не поверну я вспять:
люби опять, потом убей опять».
Девчонка ты, Останови Свой шар.
Я убивать устал. Я слишком стар.
Но, шар земной ножонками гоня,
ты падаешь с него: «Люби меня».
И лишь внутри - таких похожих? - глаз:
«Не убивай меня на этот раз!»