Надо было поостеречься.
Надо было предвидеть сбой.
Просто Отче хотел развлечься
И проверить меня тобой.
Я ждала от Него подвоха -
Он решил не терять ни дня.
Что же, бинго. Мне правда плохо.
Он опять обыграл меня.
От тебя так тепло и тесно…
Так усмешка твоя горька…
Бог играет всегда нечестно.
Бог играет наверняка.
Он блефует. Он не смеется.
Он продумывает ходы.
Вот поэтому медью солнце
Заливает твои следы,
Вот поэтому взгляд твой жаден
И дыхание - как прибой.
Ты же знаешь, Он беспощаден.
Он расплавит меня тобой.
Он разъест меня черной сажей
Злых волос твоих, злых ресниц.
Он, наверно, заставит даже
Умолять Его, падать ниц -
И распнет ведь. Не на Голгофе.
Ты - быстрее меня убьешь.
Я зайду к тебе выпить кофе.
И умру
У твоих Подошв.
Сделай так, Господи, чтобы наши любимые оказались нас достойны. Чтобы мы, по крайней мере, никогда не узнали, что это не так.
мое солнце, и это тоже ведь не тупик, это новый круг.
почву выбили из-под ног - так учись летать.
журавля подстрелили, синичку выдернули из рук,
и саднит под ребром, и некому залатать.
жизнь разъяли на кадры, каркас проржавленный обнажив.
рассинхрон, все помехами; сжаться, не восставать.
пока финка жгла между ребер, еще был жив,
а теперь извлекли, и вынужден остывать.
мое солнце, бог не садист, не его это гнев и гнет,
только - обжиг; мы все тут мечемся, мельтешим,
а он смотрит и выжидает, сидит и мнет
переносицу указательным и большим;
срок приходит, нас вынимают на божий свет, обдувают прах,
обдают ледяным, как небытием; кричи
и брыкайся; мой мальчик, это нормальный страх.
это ты остываешь после его печи.
это кажется, что ты слаб, что ты клоп, беспомощный идиот,
словно глупая камбала хлопаешь ртом во мгле.
мое солнце, москва гудит, караван идет,
происходит пятница на земле,
эта долбаная неделя накрыла, смяла, да вот и схлынула тяжело,
полежи в мокрой гальке, тину отри со щек.
это кажется, что все мерзло и нежило,
просто жизнь даже толком не началась еще.
это новый какой-то уровень, левел, раунд; белым-бело.
эй, а делать-то что? слова собирать из льдин?
мы истошно живые, слышишь, смотри в табло.
на нем циферки.
пять.
четыре.
три.
два.
один.
вечер душен, мохито сладок, любовь навек.
пахнет йодом, асфальтом мокрым и мятной wrigley.
милый мальчик, ты весь впечатан в изнанку век:
как дурачишься, куришь, спишь, как тебя постригли,
как ты гнешь уголками ямочки, хохоча,
как ты складываешь ладони у барных стоек.
я наотмашь стучу по мыслям себя. я стоик.
мне еще бы какого пойла типа хуча.
я вся бронзовая: и профилем, и плечом.
я разнеженная, раскормленная, тупая.
дай бог только тебе не знать никогда, о чем
я тут думаю, засыпая.
я таскаюсь везде за девочками, как горич
за женою; я берегу себя от внезапных
вспышек в памяти - милый мальчик, такая горечь
от прохожих, что окунают меня в твой запах,
от людей, что кричат твое золотое имя -
так, на пляже, взрывая тапком песочный веер.
милый мальчик, когда мы стали такими злыми?..
почему у нас вместо сердца пустой конвейер?..
я пойду покупать обратный билет до ада плюс
винограду, черешни, персиков; поднатужась
я здесь смою, забуду, выдохну этот ужас.
…милый мальчик, с какого дня я тебе не надоблюсь?
это мой не-надо-блюз.
будет хуже-с.
ранним днем небосвод здесь сливочен, легок, порист.
да и море - такое детское поутру.
милый мальчик, я очень скоро залезу в поезд
и обратной дорогой рельсы и швы сотру.
а пока это все - so true.
господи мой, прохладный, простой, улыбчивый и сплошной
тяжело голове, полной шума, дребезга, всякой мерзости несмешной
протяни мне сложенные ладони да напои меня тишиной
я несу свою вахту, я отвоёвываю у хаоса крошечный вершок за вершком
говорю всем: смотрите, вы всемогущие (они тихо друг другу: «здорово, но с душком»)
у меня шесть рейсов в неделю, господи, но к тебе я пришел пешком
рассказать ли, как я устал быть должным и как я меньше того, что наобещал
как я хохотал над мещанами, как стал лабухом у мещан
как я экономлю движения, уступая жилье сомнениям и вещам
ты был где-то поблизости, когда мы пели целой кухней, вся синь и пьянь,
дилана и высоцкого, все лады набекрень, что ни день, то всклянь,
ты гораздо дальше теперь, когда мы говорим о дхарме и бхакти-йоге, про инь и ян потому что во сне одни психопаты грызут других, и ты просыпаешься от грызни
наблюдать, как тут месят, считают месяцы до начала большой резни
что я делаю здесь со своею сверхточной оптикой, отпусти меня, упраздни
я любил-то всего, может, трёх человек на свете, каждая скула как кетмень
и до них теперь не добраться ни поездом, ни паромом, ни сунув руку им за ремень:
безразличный металл, оргстекло, крепления, напыление и кремень
господи мой, господи, неизбывные допамин и серотонин
доживу, доумру ли когда до своих единственных именин
побреду ли когда через всю твою музыку, не закатывая штанин
через всю твою реку света, все твои звёздные лагеря,
где мои неживые братья меня приветствуют, ни полслова не говоря,
где узрю, наконец, воочию - ничего не бывает зря
где ты будешь стоять спиной (головокружение и джетлаг)
по тому, как рябью идет на тебе футболка, так, словно под ветром флаг
я немедленно догадаюсь, что ты ревешь, закусив кулак
так они росли, зажимали баре мизинцем, выпускали ноздрями дым
полночь заходила к ним в кухню растерянным понятым
так они посмеивались над всем, что вменяют им так переставали казаться самим себе
чем-то сверхъестественным и святым
так они меняли клёпаную кожу на шерсть и твид
обретали платёжеспособный вид
начинали писать то, о чем неуютно думать,
а не то, что всех удивит
так они росли, делались ни плохи, ни хороши
часто предпочитали бессонным нью-йоркским сквотам хижины в ланкийской глуши,
чтобы море и ни души
спорам тишину
ноутбукам простые карандаши
так они росли, и на общих снимках вместо умершего
образовывался провал
чей-то голос теплел, чей-то юмор устаревал
но уж если они смеялись, то в терцию или квинту -
в какой-то правильный интервал
так из панковатых зверят - в большой настоящий ад пили все подряд, работали всем подряд
понимали, что правда всегда лишь в том,
чего люди не говорят
так они росли, упорядочивали хаос, и мир пустел
так они достигали собственных тел, а потом намного перерастали границы тел
всякий рвался сшибать систему с петель, всякий жаждал великих дел
каждый получил по куску эпохи себе в надел
по мешку иллюзий себе в удел
прав был тот, кто большего не хотел
так они взрослели, скучали по временам, когда были непримиримее во сто крат,
когда все слова что-то значили, даже эти - «республиканец» и «демократ»
так они втихаря обучали внуков играть блюзовый квадрат
младший в старости выглядел как апостол
старший, разумеется, как пират
а последним остался я я надсадно хрипящий список своих утрат
но когда мои парни придут за мной в тёртой коже, я буду рад
молодые, глаза темнее, чем виноград
скажут что-нибудь вроде
«дрянной городишко, брат»
и ещё
«собирайся, брат»
… Если жалеть о чём - то, то лишь о том, что так тяжело доходишь до вечных истин…
Чего они все хотят от тебя, присяжные с мониторами вместо лиц?
Чего-то такого экстренного и важного, эффектного самострела в режиме блиц.
Чего-то такого веского и хорошего, с доставкой на дом, с резной тесьмой.
А смысл жизни - так ты не трожь его, вот чаевые, ступай домой.
Вот и прикрикивают издатели да изводят редактора.
Но еще не пора, моя девочка.
Все еще не пора.
Страшно достает быть одной и той же собой, в этих заданностях тупых.
Быть одной из вскормленных на убой, бесконечных брейгелевских слепых.
Все идти и думать - когда, когда, у меня не осталось сил.
Мама, для чего ты меня сюда, ведь никто тебя не просил.
Разве только врать себе «все не зря», когда будешь совсем стара.
И еще не пора, моя девочка.
Все еще не пора.
Что за климат, Господи, не трави, как ни кутайся - неодет.
И у каждого третьего столько смерти в крови, что давно к ней иммунитет.
И у каждого пятого для тебя ледяной смешок, а у сотого - вовсе нож.
Приходи домой, натяни на башку мешок и сиди, пока не уснешь.
Перебои с цикутой на острие пера.
Нет, еще не пора, моя девочка.
Все еще не пора.
Еще рано - еще так многое по плечу, не взяла кредитов, не родила детей.
Не наелась дерьма по самое не хочу, не устала любить людей.
Еще кто-то тебе готовит бухло и снедь, открывает дверь, отдувает прядь.
Поскулишь потом, когда будет за что краснеть, когда выслужишь, что терять.
Когда станет понятно, что безнадежно искать от добра добра.
Да, еще не пора, моя девочка.
Все еще не пора.
Остальные-то как-то учатся спать на ветоши, и безропотно жрать из рук, и сбиваться в гурт.
Это ты все бегаешь и кричишь - но, ребята, это же - это страшное наебалово и абсурд.
Правда, братцы, вам рассказали же, в вас же силища для прекрасных, больших вещей.
И надеешься доораться сквозь эти залежи, все эти хранилища подгнивающих овощей.
Это ты мала потому что, злость в тебе распирающая. Типа, все по-другому с нынешнего утра.
И поэтому тебе, девочка, не пора еще.
Вот поэтому тебе все еще не пора.
то, что заставляет покрыться патиной бронзу, медь,
серебро, амальгаму зеркала потемнеть,
от чего у фасадов белых черны подглазья, -
обнимает тебя в венеции, как свою.
смерть страшна и безлика только в моем краю.
здесь она догаресса разнообразья.
всюду ей почёт, всюду она, праздничная, течёт,
восхищенных зевак она тысячами влечёт,
утверждая блеск, что был у нее украден.
объедая сваи, кирпич и камень, и всякий гвоздь,
она держит в руке венецию будто гроздь
золотых виноградин
и дома стоят вдоль канала в одну черту,
как неровные зубы в щербатом рту
старого пропойцы, а мы, как слово веселой брани,
проплываем вдоль оголенной десны, щеки,
молодые жадные самозванцы, временщики,
объективом к открытой ране
вся эта подробная прелесть, к которой глаз не привык,
вся эта старинная нежность, парализующая живых,
вся безмятежность тихая сан-микеле -
лишь о том, что ты не закончишься сразу весь,
что тебя по чуть-чуть убывает сейчас и здесь,
как и мостовой, и вообще истории, еле-еле.
приезжай весной, бери карандаш с мягким грифелем и тетрадь
и садись на набережной пить кофе и умирать,
слушать, как внутри потолочные балки трещат, ветшая,
распадаться на битый мрамор, труху и мел,
наблюдать, как вода отнимает ласково, что имел:
изумрудная, слабая, небольшая.
___________________________________________
прятаться от перемен во флоренции, как в бочонке с гранитным дном;
будущего здесь два века не видели ни в одном
закоулке; певцам, пиратам и партизанам
полную тарелку истории с базиликом и пармезаном
подают в траттории с выдержанным вином
кукольные площади, детские музеи, парад теснот,
черепичные клавиши: солнце ходит, касаясь нот;
иисус христос, рисуемый мелом мокрым
на асфальте; и я могу быть здесь только огром,
вышедшим из леса с дубиной и сбитым в секунду с ног
ливня плотное волокно едет, словно струны, через окно,
чертит карту, где, крошечные, попарно
стянуты мостами через зеленые воды арно
улицы выходят из мглы, как каменное кино
только у меня внутри брошенные станции, пустыри
снегу намело по самые фонари
полная луна в небе, воспаленном, как от ожога
смотрит на меня бесстрастно, как на чужого
потерявшегося ребенка в глазок двери
зиму в генераторе видов не выключают четвертый год,
мандарины дольками по одной отправляя в рот,
мы сидим с моим лучшим другом, великим князем,
и глядим, как грядущее, не узнав нас, ложится наземь,
затихает и заворачивается в лед.
Тот был счастливый переход,
От многомесячного сплина до непредвиденных забот.
Дурил декабрь. Кончался год.
Хватало утром аспирина,
Вина к полудню,
Водки в ночь,
Заметок в номер.
В промежутках по семьям и романам прочь. Мы разбредались.
Не до шуток,
Бывало нам и там и тут.
По семьям сдержанно молчали,
Влюбленные порой кричали.
И уходили сторонясь, от чувств сердечных, торопясь.
Дурил декабрь. Кончался год.
Она-глупа, он-идиот.
ревет, и чуть дышит, и веки болезненно жмурит,
как будто от яркого света; так стиснула ручку дверную -
костяшки на пальцах белеют; рука пахнет мокрой латунью.
и воду открыла, и рот зажимает ладонью,
чтоб не было слышно на кухне.
там сонная мама.
а старенькой маме совсем ни к чему волноваться.
ревет, и не может, и злится, так это по-бабьи,
так это дурацки и детски, и глупо, и непоправимо.
и комьями воздух глотает, гортанно клокочет
слезами своими, как будто вот-вот захлебнется.
кот кругло глядит на нее со стиральный машины,
большой, умноглазый, печальный; и дергает ухом -
снаружи-то рыжим, внутри - от клеща почерневшим.
не то чтоб она не умела с собою справляться - да сдохли
все предохранители; можно не плакать годами,
но как-то случайно
обнимут, погладят, губами коснутся макушки -
и вылетишь пулей,
и будешь рыдать всю дорогу до дома, как дура,
и тушью испачкаешь куртку,
как будто штрихкодом.
так рвет трубопровод.
истерику не перекроешь, как вентилем воду.
на улице кашляет дядька.
и едет машина,
по камешкам чуть шелестя - так волна отбегает.
и из фонаря выливается свет, как из душа.
зимой из него по чуть-чуть вытекают снежинки.
она закусила кулак, чтобы не было громко.
и правда негромко.
чего она плачет? черт знает - вернулась с работы,
оставила сумку в прихожей, поставила чайник.
- ты ужинать будешь? - не буду. - пошла умываться,
а только зашла, только дверь за собой затворила -
так губы свело,
и внутри всю скрутило, как будто
белье выжимают.
и едет по стенке, и на пол садится, и рот зажимает ладонью,
и воздухом давится будто бы чадом табачным.
но вроде легчает. и ноздри опухли, и веки,
так, словно избили; глядит на себя и кривится.
еще не прошло - но уже не срывает плотины.
она себя слушает. ставит и ждет. проверяет.
так ногу заносят на лед молодой, неокрепший,
и он под подошвой пружинит.
выходит из ванной, и шлепает тапками в кухню,
настойчиво топит на дне своей чашки пакетик
имбирного чаю. внутри нежило и спокойно,
как после цунами.
у мамы глаза словно бездны - и все проницают.
- я очень устала. - я вижу. достать шоколадку?..
а вечер просунулся в щелку оконную, дует
осенней прохладой, сложив по-утиному губы.
две женщины молча пьют чай на полуночной кухне,
ломают себе по кирпичику от шоколадки,
хрустя серебристой фольгою.
Ну, все уже: шепоток, белый шум, пустяк.
Едва уловимый, тлеющий, невесомый.
Звонка его ждешь не всем существом, а так
Одной предательской хромосомой.
«Тот, кто больше не влюблен, всемогущ», - говаривала Рыжая, и я все никак не освоюсь в этом чувстве преувеличенной, дезориентирующей легкости бытия, такой, будто ослабили гравитацию и сопротивление воздуха, и стоит тебе помахать рукой кому-нибудь, как тебя подбрасывает над землей на полметра; раньше была тяжесть, и она центрировала; ты умел балансировать с нею, как канатоходец; теперь ты немножко шалеешь от дармовой простоты жизни - и своей собственной абсолютной к ней непричастности.
Там, где всегда болело, не болит, а в этом городе принято осматривать друг другу раны, шелушить корки, прицокивать языком, качать головой и сочувствовать; если ты чист и ни на что не жалуешься, окружающие мгновенно теряют к тебе интерес и переключаются на кого-нибудь страдающего; это единственный город из всех мне известных, где подробно и цветисто поведать о том, как ты устал, измотан и заколебался, - значит предъявить результат твоей работы; весело и с искоркой рассказать о том, как ты заброшен, слаб и несчастен, - значит убедить всех, что ты в высшей степени тонкое существо; обладать как можно более экзотическим увечьем и этим увечьем приторговывать - значить преуспеть; нигде так не смакуют неудачи, расставания и проигрыши, нигде не делают такого культа из преступлений, скандалов и катастроф, как здесь; большие прорывы и открытия здесь выглядят официозной фальшью и демагогией; маленькие победы, достижения и успехи здесь выглядят неуместно, как анекдоты на похоронах, тебе всегда немножко неловко за них, как за человека с соседнего кресла в театре, у которого посреди спектакля звонит телефон: выйди уже отсюда и там торжествуй себе, тоже мне молодец, у нас тут осень, говно и ментовский произвол, у нас тут коррупция, творческое бессилие и солнце через миллиард лет раскалится так, что вся Земля будет одной сплошной Долиной Смерти, фиг ли ты радуешься тут, пошел вон с глаз долой - говорит тебе пространство, и ты, да, послушно перестаешь улыбаться.
Поэтому за десять дней меня пригасило, но верить в то, что все так уж непременно глупо и дешево, я не желаю; сдается мне, полгода назад в Индии со мной произошло то, что у нормальных людей называется «уверовать», - впервые что-то прояснилось насчет смерти, Бога, структуры, равновесия и справедливости, стало стыдно за очень многие свои слова, отпало большое количество вопросов, и теперь я окончательный фаталист, пантеист и средоточие омерзительного жизнелюбия; потому что если ты не видишь хорошего, это не значит, что мир протух, это просто значит, что у тебя хреново с оптикой, и более ничего; с миром все в порядке было, есть и будет после нас, и мы при всем нашем желании не сможем его сломать.
С тех пор, как тебя размажет твоим персональным просветлением, ты станешь мал, необязателен и счастлив; ты перестанешь так фанатично копить вещи, трястись над шкуркой и дорожить чужим мнением (это все буквально произойдет: тебе перестанет быть так интересно покупать, как раньше, ты станешь гораздо легче переносить физическую боль и больше никогда не полезешь ни в какой гугл или блогс. яндекс смотреть, в какой еще их личный ад люди вписывают твою фамилию); такие вещи, как смерть и червяки под землей, перестанут тебя пугать, такие люди, как предатели, перестанут населять твою башку, и гораздо важнее того, сколько человек зарабатывает и на каких каналах торгует лицом, станет - хорошо ли он смеется, дружен ли с самим собой и в курсе ли всего того, что теперь знаешь ты.
Ты окажешься кусочком цветной слюды в мозаике такого масштаба, что тебе очень неловко будет за все солипсистские выпады юности; такие детские болезни, как ревновать, переубеждать каждого встречного и обижаться на невнимание, тебя, слава богу, оставят; религии окажутся просто тем или иным сортом конвенции между людьми, некоторой формой регулирования социума, довольно эффективной, к слову; новости в пересказах мамы начнут смешить, как предсказания о конце света в 1656 году; тебе будет немножко неуютно оттого, что ты не можешь всерьез разделить ничьих опасений и тревог, временами будет отчетливо пахнуть тем эпизодом в «Матрице», когда материя распадается на столбцы зеленых нулей и единиц, все просто закономерности и циклы, ничего нового; но в целом станет куда проще и куда труднее одновременно: раньше ты, например, знал, что можно выйти в окно и все это прекратить в одну секунду; теперь ты знаешь, что ничего прекратить нельзя.
О чем мы, впрочем? О том, что влюбляться - очень заземляет; отыскивается контактик, которым вся эта громадная махина мироздания к тебе присоединяется. Когда нет такого контакта, чувствуешь себя как космонавт, оторвавшийся от корабля в открытом космосе: красиво, но, с… ка, холодно.
Холодно, да.
взрослей, читай золотые книжки,
запоминай все, вяжи тесьмой;
отрада - в каждом втором мальчишке,
спасенье - только в тебе самой;
не верь сомнениям беспричинным;
брось проповедовать овощам;
и не привязывайся к мужчинам,
деньгам, иллюзиям и вещам.
я ведь не рабской масти - будь начеку.
я отвечаю требованиям и гостам.
просто в твоем присутствии - по щелчку -
я становлюсь глупее и ниже ростом.
даже спасаться бегством, как от врагов
можно - но компромиссов я не приемлю.
время спустя при звуке твоих шагов
я научусь проваливаться сквозь землю.
я не умею быть с тобой наравне.
видимо, мне навеки стоять под сценой.
эта любовь - софитовая, извне -
делает жизнь бессмысленной.
и бесценной.
хоть неприлично смешивать кантату с частушками - мораль позволю тут:
с годами мной приобретется статус,
и чаши в равновесие придут.
согреем шумный чайник, стол накроем
и коньяку поставим посреди.
устанешь быть лирическим героем -
так просто пообедать заходи.