Это было лет двадцать назад. В Ленинграде состоялась знаменитая телепередача. В ней участвовали - Панченко, Лихачев,
Солоухин и другие. Говорили про охрану русской старины. Солоухин высказался так:
- Был город Пермь, стал - Молотов. Был город Вятка, стал
- Киров. Был город Тверь, стал - Калинин… Да что же это такое?! Ведь даже татаро-монголы русских городов не переименовывали!
Оказались мы как-то в ресторане Союза журналистов. Подружились с официанткой. Угостили ее коньяком. Даже вроде бы мило ухаживали за ней. А она нас потом обсчитала. Если мне не изменяет память, рублей на семь.
Я возмутился, но мой приятель Грубин сказал:
- Официант как жаворонок. Жаворонок поет не оттого, что ему весело. Пение - это функция организма. Так устроена его гортань. Официант ворует не потому, что хочет тебе зла. Официант ворует даже не из корысти. Воровство для него - это функция. Физиологическая потребность организма.
Позвонили мне как-то из отдела критики «Звезды». Причем сама заведующая Дудко:
- Сережа!
- Что вы не звоните?! Что вы не заходите?! Срочно пишите для нас рецензию. С вашей остротой. С вашей наблюдательностью. С вашим блеском!
Захожу на следующий день в редакцию. Красивая немолодая женщина довольно мрачно спрашивает:
- Что вам, собственно, надо?
- Да вот рецензию написать…
- Вы, что, критик?
- Нет.
- Вы думаете, рецензию может написать каждый?
Я удивился и пошел домой.
Через три дня опять звонит:
- Сережа! Что же вы не появляетесь?
Захожу в редакцию. Мрачный вопрос:
- Что вам угодно?
Все это повторялось раз семь. Наконец я почувствовал, что теряю рассудок. Зашел в отдел прозы к Титову. Спрашиваю его: что все это значит?
- Когда ты заходишь? - спрашивает он. В какие часы?
- Утром. Часов в одиннадцать.
- Ясно. А когда Дудко сама тебе звонит?
- Часа в два. А что?
- Все понятно. Ты являешься, когда она с похмелья - мрачная. А звонит тебе Дудко после обеда. То есть уже будучи в форме. Ты попробуй зайди часа в два.
Я зашел в два.
- А! - закричала Дудко. - Кого я вижу! Сейчас же пишите рецензию. С вашей наблюдательностью! С вашей остротой…
После этого я лет десять сотрудничал в «Звезде». Однако раньше двух не появлялся.
Женщина, как таковая, является чудом.
В разговоре с женщиной есть один болезненный момент. Ты приводишь факты, доводы, аргументы. Ты взываешь к логике и здравому смыслу. И неожиданно обнаруживаешь, что ей противен сам звук твоего голоса…
Противоположность любви - не отвращение и даже не равнодушие, а ложь.
Женщины любят только мерзавцев, это всем известно. Однако быть мерзавцем не каждому дано.
Я вас люблю. И даже возможный триппер меня не остановит.
Не надо прятаться от счастья, ведь жизнь коротка. Позади океан рождения, впереди океан смерти, а наша жизнь лишь узкая полоска суши между ними.
Нет, как известно, равенства в браке. Преимущество всегда на стороне того, кто меньше любит. Если это можно считать преимуществом.
/Иностранка/
Свобода одинаково благосклонна и к дурному, и к хорошему. Под ее лучами одинаково быстро расцветают и гладиолусы, и марихуана…
/Зона/
Семья - не ячейка государства. Семья - государство и есть. Борьба за власть, экономические, творческие и культурные проблемы. Эксплуатация, мечты о свободе, революционные настроения. И тому подобное. Всё это и есть семья.
/Соло на ундервуде/
Собственно говоря, я даже не знаю, что такое любовь. Критерии отсутствуют полностью. Несчастная любовь - это я еще понимаю. А если все нормально? По-моему, это настораживает. Есть в ощущении нормы какой-то подвох. И все-таки еще страшнее - хаос…
/Заповедник/
Я предпочитаю быть один, но рядом с кем-то…
Рассказывают, что писатель Владимир Набоков, годами читая лекции в Корнельском университете юным американским славистам, бился в попытках объяснить им «своими словами» суть непереводимых русских понятий - «интеллигенция», «пошлость», «мещанство» и «хамство». Говорят, с «интеллигенцией», «пошлостью» и «мещанством» он в конце концов справился, а вот растолковать, что означает слово «хамство», так и не смог.
Обращение к синонимам ему не помогло, потому что синонимы - это слова с одинаковым значением, а слова «наглость», «грубость» и «нахальство», которыми пытался воспользоваться Набоков, решительным образом от «хамства» по своему значению отличаются.
Наглость - это в общем-то способ действия, то есть напор без моральных и законных на то оснований, нахальство - это та же наглость плюс отсутствие стыда, что же касается грубости, то это скорее - форма поведения, нечто внешнее, не затрагивающее основ, грубо можно даже в любви объясняться, и вообще действовать с самыми лучшими намерениями, но грубо, грубо по форме - резко, крикливо и претенциозно.
Как легко заметить, грубость, наглость и нахальство, не украшая никого и даже заслуживая всяческого осуждения, при этом все-таки не убивают наповал, не опрокидывают навзничь и не побуждают лишний раз задуматься о безнадежно плачевном состоянии человечества в целом. Грубость, наглость и нахальство травмируют окружающих, но все же оставляют им какой-то шанс, какую-то надежду справиться с этим злом и что-то ему противопоставить.
Помню, еду я в ленинградском трамвае, и напротив меня сидит пожилой человек, и заходит какая-то шпана на остановке, и начинают они этого старика грубо, нагло и нахально задевать, и тот им что-то возражает, и кто-то из этих наглецов говорит: «Тебе, дед, в могилу давно пора!» А старик отвечает: «Боюсь, что ты с твоей наглостью и туда раньше меня успеешь!» Тут раздался общий смех, и хулиганы как-то стушевались. То есть - имела место грубость, наглость, но старик оказался острый на язык и что-то противопоставил этой наглости.
С хамством же все иначе. Хамство тем и отличается от грубости, наглости и нахальства, что оно непобедимо, что с ним невозможно бороться, что перед ним можно только отступить. И вот я долго думал над всем этим и, в отличие от Набокова, сформулировал, что такое хамство, а именно: хамство есть не что иное, как грубость, наглость, нахальство, вместе взятые, но при этом - умноженные на безнаказанность. Именно в безнаказанности все дело, в заведомом ощущении ненаказуемости, неподсудности деяний, в том чувстве полнейшей беспомощности, которое охватывает жертву. Именно безнаказанностью своей хамство и убивает вас наповал, вам нечего ему противопоставить, кроме собственного унижения, потому что хамство - это всегда «сверху вниз», это всегда «от сильного - слабому», потому что хамство - это беспомощность одного и безнаказанность другого, потому что хамство - это неравенство.
Десять лет я живу в Америке, причем не просто в Америке, а в безумном, дивном, ужасающем Нью-Йорке, и все поражаюсь отсутствию хамства. Все, что угодно, может произойти здесь с вами, а хамства все-таки нет. Не скажу, что я соскучился по нему, но все же задумываюсь - почему это так: грубые люди при всем американском национальном, я бы сказал, добродушии попадаются, наглые и нахальные - тоже, особенно, извините, в русских районах, но хамства, вот такого настоящего, самоупоенного, заведомо безнаказанного, - в Нью-Йорке практически нет. Здесь вас могут ограбить, но дверью перед вашей физиономией не хлопнут, а это немаловажно.
И тогда я стал думать, припоминать: при каких обстоятельствах мне хамили дома. Как это получалось, как выходило, что вот иду я по улице - тучный, взрослый и даже временами в свою очередь нахальный мужчина, во всяком случае явно не из робких, бывший, между прочим, военнослужащий охраны в лагерях особого режима, закончивший службу в Советской Армии с чем-то вроде медали - «За отвагу, проявленную в конвойных войсках», - и вот иду я по мирной и родной своей улице Рубинштейна в Ленинграде, захожу в гастроном, дожидаюсь своей очереди, и тут со мной происходит что-то странное: я начинаю как-то жалобно закатывать глаза, изгибать широкую поясницу, делать какие-то роющие движения правой ногой, и в голосе моем появляется что-то родственное фальцету малолетнего попрошайки из кинофильма «Путевка в жизнь». Я говорю продавщице, женщине лет шестидесяти: «Девушка, миленькая, будьте добречки, свесьте мне маслица граммчиков сто и колбаски такой, знаете, нежирненькой, граммчиков двести…» И я произношу эти уменьшительные суффиксы, изо всех сил стараясь понравиться этой тетке, которая, между прочим, только что прикрепила к своему бидону записку для своей сменщицы, что-то вроде: «Зина, сметану не разбавляй, я уже разбавила…», и вот я изгибаюсь перед ней в ожидании хамства, потому что у нее есть колбаса, а у меня еще нет, потому что меня - много, а ее - одна, потому что я, в общем-то, с известными оговорками, - интеллигент, а она торгует разбавленной сметаной…
И так же угодливо я всю жизнь разговаривал с официантами, швейцарами, водителями такси, канцелярскими служащими, инспекторами домоуправления - со всеми, кого мы называем «сферой обслуживания». Среди них попадались, конечно, милые и вежливые люди, но на всякий случай изначально я мобилизовывал все уменьшительные суффиксы, потому что эти люди могли сделать мне что-то большое, хорошее, важное, вроде двухсот граммов колбасы, а могли - наоборот - не сделать, и это было бы совершенно естественно, нормально и безнаказанно.
И вот так я прожил 36 лет, и переехал в Америку, и одиннадцатый год живу в Нью-Йорке, и сфера обслуживания здесь - не то пажеский корпус, не то институт благородных девиц, и все вам улыбаются настолько, что первые два года в Америке один мой знакомый писатель из Ленинграда то и дело попадал в неловкое положение, ему казалось, что все продавщицы в него с первого взгляда влюбляются и хотят с ним уединиться, но потом он к этому привык.
И все было бы замечательно, если бы какие-то виды обслуживания - почта, например, или часть общественного транспорта - не находились и здесь в руках государства, что приближает их по типу к социалистическим предприятиям, и хотя до настоящего хамства здешняя почта еще не дошла, но именно здесь я видел молодую женщину за конторкой, с наушниками и с магнитофоном на поясе, которая, глядя на вас, как на целлофановый мешок, слушала одновременно рок-песенки и даже как-то слегка агонизировала в такт. С тех пор я чаще всего пользуюсь услугами частной почтовой компании «Юпиэс», и здесь мне девушки улыбаются так, что поневоле ждешь - вот она назначит тебе в конце разговора свидание, но даже после того, как этого, увы, не происходит, ты все равно оказываешься на улице более или менее довольный собой.
У меня все хорошо. Самая большая неприятность в моей жизни - смерть Анны Карениной.
У себя на работе я не работаю, а халтурю, а вечером, когда иду халтурить, я уже не халтурю, а работаю…
И тут Елена Борисовна произнесла совершенно неожиданную речь:
- Я знаю, что эти выборы - сплошная профанация. Но что же я могу сделать? Я должна привести вас на избирательный участок. Иначе меня не отпустят домой.
- Ясно, - говорю, - только будьте поосторожнее. Вас за такие разговоры не похвалят.
- Вам можно доверять. Я это сразу поняла. Как только увидела портрет Солженицына.
- Это Достоевский. Но и Солженицына я уважаю…
Сергей Донатович Довлатов
Рассказы
Виноград
Единственный в моей жизни сексуальный шок я пережил на овощном комбинате имени Тельмана. Я был тогда студентом первого курса ЛГУ. И нас, значит, командировали в распоряжение дирекции этой самой плодоовощной базы. Или, может, овощехранилища, не помню. Было нас в группе человек пятнадцать. Всех распределили по бригадам. Человека по три в каждую. До этого мы получили инструкции. Представитель месткома сказал: - Есть можете сколько угодно. Мой однокурсник Лебедев поинтересовался: - А выносить? Нам пояснили: - Выносить можно лишь то, что уже съедено… Мы разошлись по бригадам. Я тут же получил задание. Бригадир сказал мне: - Пойди в четвертый холодильник. Запомни фамилию - Мищук. Забери оттуда копии вчерашних накладных. Я спросил: - А где это - четвертый холодильник?- За эстакадой.- А где эстакада?- Между пищеблоком и узкоколейкой. Я хотел спросить: «А где узкоколейка?» - но передумал. Торопиться мне было некуда. Найду. Выяснилось, что комбинат занимает огромную территорию. К югу он тянулся до станции Пискаревка. Северная его граница проходила вдоль безымянной реки. Короче, я довольно быстро заблудился. Среди одинаковых кирпичных пакгаузов бродили люди. Я спрашивал у некоторых - где четвертый холодильник? Ответы звучали невнятно и рассеянно. Позднее я узнал, что на этой базе царит тотальное государственное хищение в особо крупных размерах. Крали все. Все без исключения. И потому у всех были такие отрешенные, задумчивые лица. Фрукты уносили в карманах и за пазухой. В подвязанных снизу шароварах. В футлярах от музыкальных инструментов. Набивали ими вместительные учрежденческие портфели. Более решительно действовали шоферы грузовиков. Порожняя машина заезжала на базу. Ее загоняли на специальную платформу и взвешивали. На обратном пути груженую машину взвешивали снова. Разницу заносили в накладные. Что делали шоферы? Заезжали на комбинат. Взвешивались. Отгоняли машину в сторону. Доставали изпод сиденья металлический брусок килограммов на шестьдесят. Прятали его в овраге. И увозили с овощехранилища шестьдесят килограммов лишнего груза. Но и это все были мелочи. Основное хищение происходило на бумаге. В тишине административно-хозяйственных помещений. В толще приходо-расходных книг. Все это я узнал позднее. А пока что бродил среди каких-то некрашеных вагончиков. День был облачный и влажный. Над горизонтом розовела широкая дымчатая полоса. На траве около пожарного стенда лежали, как ветошь, четыре беспризорные собаки. Вдруг я услышал женский голос: - Эй, раздолбай с Покровки! Помоги-ка!"Раздолбай" явно относилось ко мне. Я хотел было пройти, не оглядываясь. Вечно я реагирую на самые фантастические оклики. Причем с какой-то особенной готовностью. Тем не менее я огляделся. Увидел приоткрытую дверь сарая. Оттуда выглядывала накрашенная девица.- Ты, ты, - я услышал. И затем: - Помоги достать ящики с верхнего ряда. Я зашел в сарай. Там было душно и полутемно. В тесном проходе между нагромождениями ящиков с капустой работали женщины. Их было человек двенадцать. И все они были голые. Вернее, полуголые, что еще страшнее. Их голубые вигоневые штаны были наполнены огромными подвижными ягодицами. Розовые лифчики с четкими швами являли напоказ овощное великолепие форм. Тем более что некоторые из женщин предпочли обвязать лифчиками свои шальные головы. Так что их плодово-ягодные украшения сверкали в душном мраке, как ночные звезды. Я почувствовал одновременно легкость и удушье. Парение и тяжесть. Как будто плаваю в жидком свинце. Я громко спросил: «В чем дело, товарищи?» И после этого лишился чувств. Очнулся я на мягком ложе из гнилой капусты. Женщины поливали меня водой из консервной банки с надписью «Тресковое филе». Мне захотелось провалиться сквозь землю. То есть буквально сию же минуту, не вставая. Женщины склонились надо мной. С полу их нагота выглядела еще более устрашающе. Розовые лямки были натянуты до звона в ушах. Голубые штаны топорщились внизу, как наволочки, полные сена. Одна из них с досадой выговорила: - Что это за фенькин номер? Масть пошла, а деньги кончились?- Недолго музыка играла, - подхватила вторая, - недолго фрайер танцевал. А третья нагнулась, выпрямилась и сообщила подругам: - Девки, гляньте, бруки-то на молнии, как ридикюль… Тут я понял, что надо бежать. Это были явные уголовницы. Может, осужденные на пятнадцать суток за хулиганство. Или по указу от 14 декабря за спекуляцию. Не знаю. Я медленно встал на четвереньки. Поднялся, хватаясь за дверной косяк. Сказал: «Мне что-то нехорошо», - и вышел. Женщины высыпали из сарая. Одна кричала: - Студент, не гони порожняк, возвращайся! Другая: - Оставь болтунчик Зоиньке на холодец! Третья подавала голос: - Уж лучше мне, с возвратом. Почтой вышлю. До востребования! И лишь старуха в грязной белой юбке укоризненно произнесла: - Бесстыжие вы девки, как я погляжу! И затем, обращаясь ко мне: - А ты не смущайся. Не будь чем кисель разливают. Будь чем кирзу раздают!.. Я шел и повторял: «О, как жить дальше? Как жить дальше?.. Нельзя быть девственником в мои годы! Где достать цианистого калия…"На обратном пути я снова заблудился. Причем теперь уже окончательно. Я миновал водонапорную башню. Спустился к берегу пруда. Оттуда вела тропинка к эстакаде. Потом я обогнул двухэтажное серое здание. Больнично-кухонные запахи неслись из его распахнутых дверей. Я спросил у какого-то парня: - Что это? Парень мне ответил: - Пищеблок. Через минуту я заметил в траве бурые рельсы узкоколейки. Прошел еще метров тридцать. И тут я увидел моих однокурсников - Зайченко с Лебедевым. Они шли в толпе работяг, предводительствуемые бригадиром. Заметив меня, начали кричать: - Вот он! Вот он! Бригадир вяло поинтересовался: - Где ты пропадал?- Искал, - говорю, - четвертый холодильник.- Нашел?- Пока нет.- Тогда пошли с нами.- А как же накладные?- Какие накладные?- Которые я должен был забрать у Мищука. В этот момент бригадира остановила какая-то женщина с портфелем: - Товарищ Мищук?- Да, - ответил бригадир. Я подумал - бред какой-то…Женщина между тем вытащила из портфеля бюст Чайковского. Протянула бригадиру голубоватую ведомость: - Распишитесь. Это за второй квартал. Бригадир расписался, взял Чайковского за шею, и мы направились дальше. Около высокой платформы темнел железнодорожный состав. Платформа вела к распахнутым дверям огромного склада. Около дверей прогуливался человек в зеленой кепке с наушниками. Галифе его были заправлены в узкие и блестящие яловые сапоги. Он резко повернулся к нам. Его нейлоновый плащ издал шелест газетной страницы. Бригадир спросил его: - Ты сопровождающий? Вместо ответа человек пробормотал, хватаясь за голову: - Бедный я, несчастный… Бедный я, несчастный… Бригадир довольно резко прервал его: - Сколько всего?- По накладным - сто девяносто четыре тонны… Вай, горе мне…- А сколько не хватает? Восточный человек ответил: - Совсем немного. Четыре тонны нс хватает. Вернее, десять. Самое большее - шестнадцать тонн не хватает. Бригадир покачал головой: - Артист ты, батя! Шестнадцать тонн глюкозы двинул! Когда же ты успел? Гость объяснил: - На всех станциях люди подходят. Наши советские люди. Уступи, говорят, дорогой Бала, немного винограда. А у меня сердце доброе. Бери, говорю.- Ну да, - кивнул бригадир, - и втюхиваешь им, значит, шестнадцать тонн государственной собственности. И, как говорится, отнюдь не по безналичному расчету. Восточный человек опять схватился за голову: - Знаю, что рыск! Знаю, что турма! Сэрдце доброе - отказать не могу. Затем он наклонил голову и скорбно произнес: - Слушай, бригадир! Нарисуй мне эти шестнадцать тонн. Век не забуду. Щедро отблагодару тебя, джигит! Бригадир неторопливо отозвался: - Это в наших силах. Последовал вопрос: - Сколько? Бригадир отвел человека в сторону. Потом они спорили из-за денег. Бригадир рубил ладонью воздух. Так, будто делал из кавказца воображаемый салат. Тот хватался за голову и бегал вдоль платформы. Наконец бригадир вернулся и говорит: - Этому аксакалу не хватает шестнадцать тонн. Придется их нарисовать, ребятки. Мужик пока что жмется, хотя фактически он на крючке. Шестнадцать тонн - это вилы… Мой однокурсник Зайченко спросил: - Что значит - нарисовать? Бригадир ответил: - Нарисовать - это сделать фокус.- А что значит - вилы? - поинтересовался Лебедев.- Вилы, - сказал бригадир, - это тюрьма. И добавил: - Чему только их в университете обучают?!- Не тюрьма, - радостно поправил его грузчик с бородой, - а вышка. И затем добавил, почти ликуя: - У него же там государственное хищение в особо крупных размерах! Кто-то из грузчиков вставил: - Скромнее надо быть. Расхищай, но знай меру… Бригадир поднял руку. Затем обратился непосредственно ко мне: - Техника простая. Наблюдай, как действуют старшие товарищи. Что называется, бери с коммунистов пример. Мы выстроились цепочкой. Кавказец с шумом раздвинул двери пульмановского вагона. На платформу был откинут трап. Двое залезли в пульман. Они подавали нам сбитые из реек ящики. В них были плотно уложены темно-синие гроздья. На складе загорелась лампочка. Появилась кладовщица тетя Зина. В руках она держала пухлую тетрадь, заломленную карандашом. Голова ее была обмотана в жару тяжелой серой шалью. Дужки очков были связаны на затылке шпагатом. Мы шли цепочкой. Ставили ящики на весы. Сооружали из них высокий штабель. Затем кладовщица фиксировала вес и говорила: „Можно уносить“.А дальше происходило вот что. Мы брали ящики с весов. Огибали подслеповатую тетю Зину. И затем снова клали ящики на весы. И снова обходили вокруг кладовщицы. Проделав это раза три или четыре, мы уносили ящики в дальний угол склада. Не прошло и двадцати минут, как бригадир сказал: - Две тонны есть… Кавказец изредка заглядывал в дверной проем. Широко улыбаясь, он наблюдал за происходящим. Затем опять прогуливался вдоль стены, напевая: Я подару вам хризантемуИ мою пэрвую любов… Час спустя бригадир объявил: - Кончай работу! Мы вышли из холодильника. Бала раскрыл пачку „Казбека“. Бригадир сказал ему: - Восемь тонн нарисовано. А теперь поговорим о любви. Так сколько?- Я же сказал - четыреста.- Обижаешь, дорогой!- Я сказал - четыреста.- Ладно, - усмехнулся бригадир, - посмотрим. Там видно будет… Затем он вдруг подошел ко мне. Посмотрел на меня и спрашивает: - Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины?- Что такое? - не понял я.- Сделай мне, - говорит, - такую любезность. Напомни содержание „Войны и мира“. Буквально в двух словах. Тут я вконец растерялся. Все кругом сумасшедшие. Какой-то непрекращающийся странный бред…- В чем дело? - спрашиваю уже более резко. - Что такое? Бригадир вдруг понизил голос: - Доцент Мануйлов Виктор Андроникович жив еще?- Жив, - отвечаю, - а что?- А Макогоненко Георгий Пантелеймонович жив?- Естественно.- И Вялый Григорий Абрамович?- Надеюсь.- И профессор Серман?- Да, а что?- Я у него диплом защищал в шестьдесят первом году. Я удивился: - Вы что, университет кончали?- Имею диплом с отличием.- Так почему же вы здесь?- А где же мне быть? Где же мне работать, по-твоему? В школе? Что я там буду воровать, промокашки?! Устраиваясь на работу, ты должен прежде всего задуматься: что, где и как? Что я смогу украсть? Где я смогу украсть? И как я смогу украсть?.. Ты понял? Вот и хорошо. Все будет нормально. К вечеру бабки появятся. Я вздрогнул при слове „бабки“. Бригадир пояснил;- В смысле - деньги… Затем он громко крикнул: - Пошли молотить! Мы приступили к работе. Теперь в холодильнике происходило нечто еще более странное. Грузчики шли цепочкой от вагона. Один из четверых спешил к весам. Остальные за спиной кладовщицы проносили ящики, не взвешивая. Бала забеспокоился. Теперь он напевал другую, менее веселую песню: Я несчастный Измаил,
На копейку бэдный,
Редко кушал, мало пил,
Оттого стал блэдный… Его благосостояние таяло на глазах. Нарисованные восемь тонн стремительно убывали. Прошло минут тридцать. Бригадир сказал: - Двух тонн как не бывало. Через полчаса объявил: - Еще две с половиной тонны возвращены социалистическому государству… Бала не выдержал. Он пригласил бригадира на совещание. Но бригадир сказал: - Говори открыто, при свидетелях. Бала с трагической гримасой произнес: - Ты говорил шестьсот? Рэж меня, я согласен!- Ладно, - сказал бригадир, - пошли работать. Там видно будет… Теперь мы снова действовали, как в начале. Ставили ящики на весы. Огибали кладовщицу. Снова клали ящики на весы. Проделывали это три-четыре раза. И лишь затем уносили ящики в склад. Кавказец наш снова повеселел. С платформы опять доносилось: Я подару вам хризантему
И мою пэрвую любов… Прошло еще минут сорок. Бригадир остановил работу. Кладовщица вытащила термос из-за пазухи. Мы вышли на платформу. Бала раскрыл еще одну пачку „Казбека“. Бригадир говорит: - Десять тонн нарисовали. И затем, обращаясь к восточному человеку- Ты сказал - шестьсот?- Я не сказал - шестьсот. Ты сказал - шестьсот Ты взял меня за горло…- Неважно, - сказал бригадир, - я передумал. Теперь я говорю -восемьсот. Это тебе, батя, штраф за несговорчивость. Глаза бригадира зло и угрожающе сузились. Восточный человек побагровел: - Слушай, нет таких денег!- Есть, - сказал бригадир. И добавил: - Пошли работать. И мы снова проносили ящики, не взвешивая. Снова Бала мрачно напевал, гуляя вдоль платформы: Я несчастный Измаил,
На копейку бэдный… Затем он нс выдержал и сказал бригадиру: - Рэж меня - я согласен: плачу восемьсот! И опять мы по три раза клали ящики на весы. Снова бегали вокруг кладовщицы. Снова Бала напевал: Я подару вам хризантему… И опять бригадир Мищук сказал ему: - Я передумал, мы хотим тысячу. И Бала хватался за голову. И шестнадцать тонн опять превращались в девять. А потом - в четырнадцать. А после этого - в две с четвертью. А потом опять наконец - в шестнадцать тонн. И с платформы доносилось знакомое: - Я подару вам хризантему… А еще через пять минут звучали уже другие и тоже надоевшие слова: - Я несчастный Измаил… Начинало темнеть, когда бригадир сказал в последний раз: - Мое окончательное слово - тысяча шестьсот Причем сейчас, вот здесь, наличными… Отвечай, чингисхан, только сразу - годится? Гортанно выкрикнув: „Зарэзали, убили!“ - Бала решительно сел на край платформы. Далее - ухватившись за подошву ялового сапога, начал разуваться. Тесная восточная обувь сходила наподобие змеиной кожи. Бала стонал, извлекая рывками жилистые голубоватые ноги, туго обложенные денежными купюрами. Отделив небольшую пачку сторублевок, восточный человек шепнул: - Бери! Затем он вновь укутал щиколотки банкнотами. Закрепил их двумя кусками розового пластыря. Опять натянул сапоги.- Где твой „Казбек“? - нахально спросил бригадир. Восточный человек с неожиданной готовностью достал третью пачку. Обращаясь к бригадиру, вдруг сказал.- Приезжай ко мне в Дзауджикау. Гостем будешь. Барана зарэжу. С девушкой хорошей тебя позннакомлю… Мищук передразнил его: - С бараном познакомлю, девушку зарежу… Какие там девушки, батя? У меня старшая дочь - твоя ровесница… Он подозвал тетю Зину. Дал ей сто рублей, которые она положила в термос. Затем дал каждому из нас по сотне. Бала хотел обнять его.- Погоди, - сказал бригадир. Затем порылся в груде брошенной одежды. Достал оттуда бюст Чайковского. Протянул его восточному человеку.- Это тебе на память.- Сталин, - благоговейно произнес восточный человек. Он приподнял зеленую кепку с наушниками. Хотел подарить ее бригадиру. Потом заколебался и смущенно выговорил: - Не могу. Голова зябнет… В результате бригадиру досталась еще одна пачка „Казбека“.Бала шагнул с платформы в темноту. Из мрака в последний раз донеслось знакомое: Я подару вам хризантему…- До завтра, - сказал нам бригадир… А закончился день самым неожиданным образом. Я подъехал к дому на такси. Зашел в телефонную будку. Позвонил экстравагантной замужней женщине Регине Бриттерман и говорю: - Поедем в „Асторию“.Регина отвечает: - С удовольствием. Только я не могу. Я свои единственные целые колготки постирала. Лучше приходите вы ко мне с шампанским… Лялик в Рыбинске, -добавила она. Ее пожилого тридцатилетнего мужа звали детским именем Лялик. Он был кандидатом физико-математических наук… В тот день я стал мужчиной. Сначала вором, а потом мужчиной. По-моему, это как-то связано. Тут есть, мне кажется, над чем подумать. А утром я занес в свой юношеский дневник изречение Хемингуэя:"Если женщина отдается радостно и без трагедий, это величайший дар судьбы. И расплатиться по этому счету можно только любовью…» Что-то в этом роде. Откровенно говоря, это не Хемингуэй придумал. Это было мое собственное торжествующее умозаключение. С этой фразы началось мое злосчастное писательство. Короче, за день я проделал чудодейственный маршрут: от воровства - к литературе. Не считая прелюбодеяния… В общем, с юностью было покончено. Одинокая, нелепая, безрадостная молодость стояла у порога.
В Тбилиси проходила конференция на тему «Оптимизм советской литературы». Было множество выступающих. В том числе - Наровчатов, который говорил про оптимизм советской литературы. Вслед за ним поднялся на трибуну грузинский литературовед Кемоклидзе:
- Вопрос предыдущему оратору:
- Пожалуйста.
- Я относительно Байрона. Он был молодой?
- Что? - удивился Наровчатов. - Байрон? Джордж Байрон? Да, он погиб сравнительно молодым человеком. А что?
- Ничего особенного. Еще один вопрос про Байрона. Он был красивый?
- Кто, Байрон? Да, Байрон, как известно, обладал весьма эффектной наружностью. А что? В чем дело?
- Да, так. Еще один вопрос. Он был зажиточный?
- Кто, Байрон? Ну, разумеется. Он был лорд. У него был замок. Он был вполне зажиточный. И даже богатый. Это общеизвестно.
- И последний вопрос. Он был талантливый?
- Байрон? Джордж Байрон? Байрон - величайший поэт Англии! Я не понимаю в чем дело?!
- Сейчас поймешь. Вот смотри. Джордж Байрон! Он был молодой, красивый, богатый и талантливый. Он был - пессимист! А ты - старый, нищий, уродливый и бездарный! И ты - оптимист!