Август бродит старым князем,
Слезы звезд роняя наземь.
Влажны утром, влажны к ночи
Затуманенные очи.
Август, ветреный гулена!
Ярок твой кафтан зеленый,
Но постойте, ах, взгляните,
Как в нем много желтых нитей!
Август, что с тобою сталось?
Август, может, это старость?
Он ответит, негодуя:
«Осень, рыжая колдунья,
Подкралась, подсторожила,
Наплела-наворожила
И обрушилась ненастьем,
Над которым я не властен…»
Август мрачен и растерян.
Август свой бросает терем
И, очами вспыхнув грозно,
Он взмывает прямо к звездам.
Там, за облачной грядою,
Сам становится звездою
И просвечивает скупо
Сквозь небесный черный купол…
На полянке - детский сад.
Чьи-то внучки, чьи-то дочки,
и панамки их торчат,
словно белые грибочки.
Ах, какая благодать!
Небеса в лазурь оделись,
до реки рукой подать…
До войны - одна неделя.
Вой сирены. Ленинград.
Орудийные раскаты.
Уплывает детский сад
от блокады, от блокады.
А у мам тоска-тоской
по Илюшке и по Нанке,
по единственной такой
уплывающей панамке.
Кораблю наперерез
огневым исчадьем ада
мессершмитта черный крест
воспарил над детским садом.
На войне - как на войне:
попаданье без ошибки.
…А панамки на волне,
словно белые кувшинки.
Боже правый - неужель
это снова повторится?!
Боже правый - им уже
было б каждому за тридцать!
Тот же луг… и та река…
детский щебет на полянке…
И несутся облака,
словно белые панамки.
Нам с сестренкой каюк:
наша мама на юг улетела недавно.
Это ж каждый поймет:
жизнь без мамы - не мед,
а с отцом - и подавно!
В доме трам-тарарам,
папа нас по утрам
кормит жженою кашей.
Он в делах, как в дыму,
и ему потому
не до шалостей наших.
А пошалить хочется очень,
мы ведь не так много и хочем, -
каждый отец и даже отчим
это поймет.
Вот вчера, например,
я такое имел!
Полетать захотелось,
и - была не была -
два бумажных крыла
мы приделали к телу.
И пошли на балкон -
пусть на нас из окон
поглядят домочадцы,
как с балкона мы - ах! -
сиганем на крылах,
чтоб по воздуху мчаться!
Плыли б внизу реки, поля бы,
у всех бы пап падали шляпы -
вот красота! Только бы папа
не увидал.
Я уже улетал,
но отец увидал -
представляете, жалость!
Он расширил глаза
и схватил меня за то, что ближе лежало.
Папы страшен оскал,
я от папы скакал,
как лошадка в галопе,
и, как будто коня,
папа шлепал меня
по гарцующей попе.
У всех отцов богатый опыт
по мастерству шлепанья попы.
Вот подрасту и буду шлепать
папу я сам!
Мы отца не виним,
мы помиримся с ним
и забудем о ссорах.
Есть такой порошок,
с ним взлетать хорошо,
называется - порох.
Мне б достать порошка,
пол посыпать слегка,
кинуть спичечку на пол…
Как взлететь я хотел!
Что ж, коль сам не взлетел…
так взлечу вместе с папой!
Плыли б внизу реки, поля бы,
у всех бы пап падали шляпы -
вот красота! Только бы папа
не увидал.
Сохнет дух. Дряхлеет тело.
Дребезжит строка.
Смерть - обыденное дело
после сорока.
Все короче путь пологий,
все черней вранье
и кружатся некрологи
словно воронье.
В будущем - одни осадки,
листопад, гроза.
После пятого десятка
смерть глядит в глаза.
Бог подаст краюшку хлеба
райский сад суля.
На седьмом десятке небо
ближе, чем земля.
А уж после… дней огрызки
где бы ни влачить,
жизнь и смерть идут так близко -
и не различить.
Сколько мартов и январей,
как свеча над раскрытым томом,
одуванчики фонарей
расцветают над нашим домом.
Что им лето и что зима,
если их назначенье - это
наши головы и дома
осыпать семенами света.
Спят Мытищи и Катаур,
дремлют мамы и дремлют папы.
Дом наш морду на тротуар
положил, словно пес на лапы.
Он от долгого сна опух,
он проснуться никак не хочет,
но фонарного света пух
дому нашему нос щекочет.
Отполощет судьбы флажок,
отгорланит петух-звонарщик,
наших душ фонари зажжет
и погасит Господь-фонарщик.
Так возрадуемся же мы -
кто в прологе, а кто в финале -
что во мраке вселенской тьмы
есть Земли голубой фонарик!
…Гаснут звездные угольки.
Будет ветрено днем и сыро,
и фонарные стебельки
будут мокро стоять и сиро.
Но замрет перестук дверей,
и, дневной усмиряя гомон,
одуванчики фонарей
распушатся над нашим домом.
Третий год она любит меня,
как животное или растенье,
без различия света и тени,
сна и бдения, ночи и дня.
Третий год она губит себя,
за неделю на месяц стареет,
и над нею архангелы реют,
в бесполезные трубы трубя…
Третий год неразрывно кольцо.
Напридумав любовного вздора,
она мечется в мире, в котором
только голос мой есть и лицо.
Третий год перед нею в долгу,
многоопытный, дошлый и ушлый,
я завидую ей, потому что
так любить я уже не могу.
В ту ночь, когда Москву обшарил первый ливень,
Я, брошенный к столу предчувствием беды,
В дрожащей полутьме рукой дрожащей вывел:
«Дождь смоет все следы, дождь смоет все следы».
Четырежды падут все вехи и устои,
Исчезнут города, осыплются сады,
Но что бы ни стряслось, тревожиться не стоит,
Дождь смоет все следы, дождь смоет все следы.
Ведь время - тоже дождь, который вечно длится,
Который не щадит ни женщин, ни мужчин.
Он хлещет наугад по крышам и по лицам,
По инею волос и кружевам морщин.
И сколько б ты не жил, в какой бы не был силе,
И кто бы не склонял тебя на все лады,
И сколько б не вело следов к твоей могиле -
Дождь смоет все следы, дождь смоет все следы.
А дождь идет вовсю и помощи не просит,
Звенящую метлу зажав в своей горсти,
Он драит тротуар, как палубу матросик,
И мокрый тротуар, как палуба, блестит.
Блаженна плоть, что восхотел,
И страсти неумно жженье,
Но ведаю, что душ сближенье
Блаженней, чем сближенье тел.
А ты краснеешь, как коралл,
И шепчешь, будто вопрошая:
«Одно другому не мешает?»
Мешает, черт бы их побрал…
Не уходишь. Нет. Не упрекаешь.
Как песок, сквозь пальцы протекаешь.
Никакой отныне не удержит панцирь -
Как песок сквозь пальцы…
Как песок сквозь пальцы…
А казалось дурню, а казалось,
Что судьба потрафила на зависть,
Что ее посулы, как гроши-деньжата,
В кулаке зажаты,
В кулаке зажаты.
Ну, а может все же… ну, а может…
И, орущей не унявши дрожи,
Я кулак замерзший разжимаю с хрустом,
А в ладони - пусто…
А в ладони - пусто…
Тобою выжженный дотла
Шепчу счастливо и устало,
Так хорошо, что ты была,
Как славно, что тебя не стало.
Глаза и губы не гневи.
Увы, потрескалась икона:
У диалектики любви -
Свои бесстрастные законы.
За месяц на год постарев,
Под этим профилем курносым
Стою, как дом на пустыре
Стоит за полчаса до сноса.
До дна испита роль шута,
Глаза сухи, душа в разрухе…
Свои суровые счета
У диалектики разлуки.
И сентябрю и январю
Стихи, затеплив словно свечи,
Тебя равно благодарю
За расставанья и за встречи.
Уже не жар - озноб в крови
И талый снег в стекле оконном…
У диалектики любви
Свои печальные законы.
Прости меня. Растерянно кляня,
Прости меня.
Впусти меня. Минувшее уняв,
Впусти меня.
Нельзя судить, когда озяб,
Когда трясет.
Впусти меня. Прости меня -
за все!
За что ты так швыряешь, как пятак?
Зачем ты так?
Распни меня, на выстраданных днях
Распни меня.
Казни, но только не гони
В закат, как в смерть!
Никчемная, ничейная -
не смей!
Смеюсь навзрыд!.. Зрачков твоих костры
Горят навзрыд.
Пойми меня, огнями глаз маня,
Прими меня,
Любовь!
И быль ее, и боль зажав в горсти,
Прости меня, прости меня,
Прости!
Мне снится женщина одна.
Она умней меня и старше.
Мне так отчетливо видна
тоска в очах ее запавших,
и губ запекшихся края,
и шрам у левого запястья…
Поменьше б снов таких! Но я со снами совладать не властен.
Мне снится женщина одна.
Какие б ни шептал слова я,
но вновь и вновь она со дна
зрачков моих ко мне всплывает.
И молча за руку берет,
и в непонятном хороводе
меня та женщина уводит
сквозь стены, в утро и - вперед.
Она лишь снится мне. Уволь
от подозрения и брани…
Но всякий раз нещадно ранит
меня немыслимая боль,
когда будильник дребезжит,
когда распахнуты ресницы,
когда уже никто не снится,
и рядом женщина лежит
другая…
Я скучаю по тебе, и, собой не докучая,
Не пою теперь - скулю, не живу теперь - скучаю,
Жизнь, как ветошь, расползлась:
День в лоскутья, ночь в лохмотья,
И у Бога на столе, как отрезанный ломоть я…
Впрочем, это всё враньё, ведь, прижав ладонь к виску, я Не скучаю по тебе, не скучаю, а тоскую
И струна ещё туга, и перо ещё живое,
А тоска, как волк в степи, на снегу сидит и воет…
А на том краю степи - там твоя тоска-волчица,
Мне навстречу по стерне не несётся, а влачится,
Потеряв и стать, и прыть, дышит хрипло, смотрит кротко,
Ей бы, бедной, тоже взвыть, но она сорвала глотку.
Друг до друга доползти среди мрака и разрухи -
Это дохлый номер, но - две тоски ползут на брюхе,
Так ползти им и ползти, от своей тоски иссохнуть,
И осилить полпути, и на полпути издохнуть…
Я скучаю по тебе, и, собой не докучая,
Не пою теперь - скулю, не живу теперь - скучаю,
А струна ещё туга, а перо ещё живое,
А тоска, как волк в степи, на снегу сидит и воет…
Нежностью лёд лет растопя,
только одно итожу:
день без тебя, век без тебя -
это одно и то же.
Легкий мой крест, горький мой друг,
это для нас не тайна:
каждая из наших разлук -
словно исход летальный.
Как ты войдешь в завтрашний день -
вместе со мной, одна ли -
Чистых прудов мглистая тень
нимбом парит над нами.
Звезды летят с божьих погон,
ветер свое долдонит,
шубки твоей рыжий огонь
лижет мои ладони.
День пролетит, ночь пролетит…
Божьей рукой ведомых,
может, опять нас приютит
крыша чужого дома.
Сбросишь с души быта хомут,
сто сигарет искуришь,
и никогда нас не поймут
те, кто не в нашей шкуре.
В Лефортовском парке сегодня не густо гостей -
лишь утки да я, да и нам через миг расставаться.
В Лефортовском парке зима постелила постель,
белье поменяла и ждет у ворот постояльцев.
Божественный привкус у этой декабрьской среды -
тот привкус сентябрьский по-своему терпок и страшен.
На снежной простынке мои остывают следы,
мои - а под ними еще не остывшие наши.
Я выйду к воде. Я бесслезные спазмы уйму.
На то, что теперь для меня ты - как глухонемая,
я уткам пожалюсь. Они ничего не поймут,
но сделают вид, что меня, как никто, понимают.
В Лефортовском парке, где утки обжили пруды,
где горькая страсть нас с тобою так сладко ломала,
на палой листве отпечатались наши следы,
на белой бумаге - а это не так уж и мало.
Не нищенка память. У памяти свой капитал.
Я вспомню тебя - мне дороже не надо награды.
Две зыбкие тени за мною пойдут по пятам,
бок о бок пойдут и проводят до самой ограды.
Рукой не поманят, в минувшее не позовут,
и я догадаюсь, что, счастливы, вечны и жутки,
два призрака наши в Лефортовском парке живут,
два призрака наши, да ветер декабрьский, да утки…