Вера Полозкова - цитаты и высказывания

Мне бы только хотелось, чтобы

(Я банальность скажу, прости)

Солнце самой высокой пробы

Озаряло твои пути.

Мне бы вот разрешили только

Теплым ветром, из-за угла,

Целовать тебя нежно в челку

Цвета воронова крыла.

Мне бы только не ляпнуть в шутку -

Удержаться и промолчать,

Не сказав никому, как жутко

И смешно по тебе скучать.

Доктор, как хорошо, что Вы появились.
Доктор, а я волнуюсь, куда ж Вы делись.
Доктор, такое чувство, что кто-то вылез
И по лицу сползает из слезных желез.

Доктор, как Вы живете, как Ваши дети?
Крепко ли спите, сильно ли устаете?
Кресло тут в кабинете, Господь свидетель,
Прямо такое точно, как в самолете.

Доктор, тут к Вам приходят все словно к Будде.
Доктор, у Вас в газете - все на иврите?

Доктор, прошу Вас, просто со мной побудьте.
Просто со мной немножко поговорите.

То заплачет, как дитя

Ревет, и чуть дышит, и веки болезненно жмурит,
Как будто от яркого света; так стиснула ручку дверную -
Костяшки на пальцах белеют; рука пахнет мокрой латунью.
И воду открыла, и рот зажимает ладонью,
Чтоб не было слышно на кухне.
Там сонная мама.
А старенькой маме совсем ни к чему волноваться.

Ревет, и не может, и злится, так это по-бабьи,
Так это дурацки и детски, и глупо, и непоправимо.
И комьями воздух глотает, гортанно клокочет
Слезами своими, как будто вот-вот захлебнется.
Кот кругло глядит на нее со стиральный машины,
Большой, умноглазый, печальный; и дергает ухом -
Снаружи-то рыжим, внутри - от клеща почерневшим.

Не то чтоб она не умела с собою справляться - да сдохли
Все предохранители; можно не плакать годами,
Но как-то случайно
Обнимут, погладят, губами коснутся макушки -
И вылетишь пулей,
И будешь рыдать всю дорогу до дома, как дура,
И тушью испачкаешь куртку,
Как будто штрихкодом.

Так рвет трубопровод.
Истерику не перекроешь, как вентилем воду.

На улице кашляет дядька.
И едет машина,
По камешкам чуть шелестя - так волна отбегает.
И из фонаря выливается свет, как из душа.
Зимой из него по чуть-чуть вытекают снежинки.

Она закусила кулак, чтобы не было громко.
И правда негромко.

Чего она плачет? Черт знает - вернулась с работы,
Оставила сумку в прихожей, поставила чайник.
- Ты ужинать будешь? - Не буду. - Пошла умываться,
А только зашла, только дверь за собой затворила -
Так губы свело,
И внутри всю скрутило, как будто
Белье выжимают.
И едет по стенке, и на пол садится, и рот зажимает ладонью,
И воздухом давится будто бы чадом табачным.

Но вроде легчает. И ноздри опухли, и веки,
Так, словно избили; глядит на себя и кривится.
Еще не прошло - но уже не срывает плотины.
Она себя слушает. Ставит и ждет. Проверяет.
Так ногу заносят на лед молодой, неокрепший,
И он под ногами пружинит.

Выходит из ванной, и шлепает тапками в кухню,
Настойчиво топит на дне своей чашки пакетик
Имбирного чаю. Внутри нежило и спокойно,
Как после цунами.
У мамы глаза словно бездны - и все проницают.
- Я очень устала. - Я вижу. Достать шоколадку?..

А вечер просунулся в щелку оконную, дует
Осенней прохладой, сложив по-утиному губы.
Две женщины молча пьют чай на полуночной кухне,
Ломают себе по кирпичику от шоколадки,
Хрустя серебристой фольгою.

Катя пашет неделю между холеных баб, до сведенных скул. В пятницу вечером Катя приходит в паб и садится на барный стул. Катя просит себе еды и два шота виски по пятьдесят. Катя чернее сковороды, и глядит вокруг, как живой наждак, держит шею при этом так, как будто на ней висят.

Рослый бармен с серьгой ремесло свое знает четко и улыбается ей хитро. У Кати в бокале сироп, и водка, и долька лайма, и куантро. Не хмелеет; внутри коротит проводка, дыра размером со все нутро.

Катя вспоминает, как это тесно, смешно и дико, когда ты кем-то любим. Вот же время было, теперь, гляди-ка, ты одинока, как Белый Бим. Одинока так, что и выпить не с кем, уж ладно поговорить о будущем и былом. Одинока страшным, обидным, детским - отцовским гневом, пустым углом.

В бокале у Кати текила, сироп и фреш. В брюшине с монету брешь. В самом деле, не хочешь, деточка - так не ешь. Раз ты терпишь весь этот гнусный тупой галдеж - значит, все же чего-то ждешь. Что ты хочешь - благую весть и на елку влезть?

Катя мнит себя Клинтом Иствудом как он есть.

Катя щурится и поводит плечами в такт, адекватна, если не весела. Катя в дугу пьяна, и да будет вовеки так, Кате мелочь война - она, в общем, почти цела.

У Кати дома бутылка рома, на всякий случай, а в подкладке пальто чумовой гашиш. Ты, Господь, если не задушишь - так рассмешишь.

У Кати в метро звонит телефон, выскакивает из рук, падает на юбку. Катя видит, что это мама, но совсем ничего не слышит, бросает трубку.

Катя толкает дверь, ту, где написано «Выход в город». Климат ночью к ней погрубел. Город до поролона вспорот, весь желт и бел.

Фейерверк с петардами, канонада; рядом с Катей тетка идет в боа. Мама снова звонит, ну чего ей надо, «Ма, чего тебе надо, а?».

Катя даже вздрагивает невольно, словно кто-то с силой стукнул по батарее: «Я сломала руку. Мне очень больно. Приезжай, пожалуйста, поскорее».

Так и холодеет шалая голова. «Я сейчас приду, сама тебя отвезу». Катя в восемь секунд трезва, у нее ни в одном глазу.

Катя думает - вот те, милая, поделом. Кате страшно, что там за перелом.

Мама сидит на диване и держит лед на руке, рыдает. У мамы уже зуб на зуб не попадает. Катя мечется по квартире, словно над нею заносят кнут. Скорая в дверь звонит через двадцать и пять минут. Что-то колет, оно не действует, хоть убей. Сердце бьется в Кате, как пойманный воробей.

Ночью в московской травме всё благоденствие да покой. Парень с разбитым носом, да шоферюга с вывернутой ногой. Тяжелого привезли, потасовка в баре, пять ножевых. Вдоль каждой стенки еще по паре покоцанных, но живых.

Ходят медбратья хмурые, из мглы и обратно в мглу. Тряпки, от крови бурые, скомканные, в углу.

Безмолвный таджик водит грязной шваброй, мужик на каталке лежит, мечтает. Мама от боли плачет и причитает.

Рыхлый бычара в одних трусах, грозный, как Командор, из операционной ломится в коридор. Садится на лавку, и кровь с него льется, как пот в июле. Просит друга Коляна при нем дозвониться Юле.

А иначе он зашиваться-то не пойдет.
Вот ведь долбанный идиот.

Все тянут его назад, а он их расшвыривает, зараза. Врач говорит - да чего я сделаю, он же здоровее меня в три раза. Вокруг него санитары и доктора маячат.

Мама плачет.

Толстый весь раскроен, как решето. Мама всхлипывает «за что мне это, за что». Надо было маму везти в ЦИТО. Прибегут, кивнут, убегут опять.

Катя хочет спать.

Смуглый восточный мальчик, литой, красивый, перебинтованный у плеча. Руку баюкает словно сына, и чья-то пьяная баба скачет, как саранча.

Катя кульком сидит на кушетке, по куртке пальчиками стуча.

К пяти утра сонный айболит накладывает лангеты, рисует справку и ценные указания отдает. Мама плакать перестает. Загипсована правая до плеча и большой на другой руке. Мама выглядит, как в мудацком боевике.

Катя едет домой в такси, челюстями стиснутыми скрипя. Ей не жалко ни маму, ни толстого, ни себя.

«Я усталый робот, дырявый бак. Надо быть героем, а я слабак. У меня сел голос, повыбит мех, и я не хочу быть сильнее всех. Не боец, когтями не снабжена. Я простая баба, ничья жена».

Мама ходит в лангетах, ревет над кружкой, которую сложно взять. Был бы кто-нибудь хоть - домработница или зять.

И Господь подумал: «Что-то Катька моя плоха. Сделалась суха, ко всему глуха. Хоть бывает Катька моя лиха, но большого нету за ней греха.

Я не лотерея, чтобы дарить айпод или там монитор ЖК. Даже вот мужика - днем с огнем не найдешь для нее хорошего мужика. Но Я не садист, чтобы вечно вспахивать ей дорогу, как миномет. Катерина моя не дура. Она поймет".

Катя просыпается, солнце комнату наполняет, она парит, как аэростат. Катя внезапно знает, что если хочется быть счастливой - пора бы стать. Катя знает, что в ней и в маме - одна и та же живая нить. То, что она стареет, нельзя исправить, - но взять, обдумать и извинить. Через пару недель маме вновь у доктора отмечаться, ей лангеты срежут с обеих рук. Катя дозванивается до собственного начальства, через пару часов билеты берет на юг.

…Катя лежит с двенадцати до шести, слушает, как прибой набежал на камни - и отбежал. Катю кто-то мусолил в потной своей горсти, а теперь вдруг взял и кулак разжал. Катя разглядывает южан, плещется в лазури и синеве, смотрит на закаты и на огонь. Катю медленно гладит по голове мамина разбинтованная ладонь.

Катя думает - я, наверное, не одна, я зачем-то еще нужна.
Там, где было так страшно, вдруг воцаряется совершенная тишина.

В схеме сбой. Верховный Электрик, то есть,
Постоянно шлет мне большой привет:
Каждый раз, когда ты садишься в поезд,
У меня внутри вырубают свет.
Ну, разрыв контакта. Куда уж проще -
Где-то в глупой клемме, одной из ста.
Я передвигаюсь почти наощупь
И перестаю различать цвета.
Я могу забыть о тебе законно
И не знать - но только ты на лету
Чемодан затащишь в живот вагона -
Как мой дом провалится в темноту.
По четыре века проходит за день -
И черно, как в гулкой печной трубе.
Ходишь как слепой, не считаешь ссадин
И не знаешь, как позвонить тебе
И сказать - ты знаешь, такая сложность:
Инженеры, чертовы провода…
Мое солнце - это почти как должность.
Так не оставляй меня никогда.

Препарирую сердце, вскрывая тугие мембраны.
Вынимаю комки ощущений и иглы эмоций.
Прежних швов не найти - но я вижу и свежие раны,
Ножевые и рваные - Господи, как оно бьется?..
Беспристрастно исследую сгустки сомнений и страхов,
Язвы злобы глухой на себя, поразившие ткани.
Яд неверия губит ученых, царей и монахов -
Мое племя в отважных сердцах его копит веками.
В моих клетках разлита бессилия злая отрава,
Хоть на дне их лучатся осколочки Божьего дара.
Слишком горьки разочарованья. Но мыслю я здраво:
Я больна. Мое сердце страшнее ночного кошмара.
Что мне может помочь? Только самые сильные средства.
Кардиохирургия не терпит неточных расчетов.
Я достану беспечность - лазурно-босую, из детства,
Небо южных ночей - рай художников и звездочетов,
Строки - сочно, янтарно-густые, как капельки меда,
Иль извилисто-страстные, словно арабские песни,
И далекое море, что грозно и белобородо,
И восточные очи, и сказки, да чтоб почудесней…
Запах теплого хлеба (со специями, если можно),
Воздух улиц парижских и кукольных домиков дверцы…
Я врачую себя, вынув чувственный сор осторожно.
Я с волненьем творю себе подлинно новое сердце.
Оно будет свободно от старого злого недуга.
Оно будет бесстрашно… Но я ведь о чем-то забыла…
Ах, ну да, чтобы биться ему горячо и упруго,
Нужно, чтобы оно - пощади нас, Господь! - полюбило…
Эй, мальчишка с глазами синее небесной лазури!
Ты, конечно, безбожник, и нужно задать тебе перцу,
Но в тебе кипит жизнь и поет настоящая буря…
Я, пожалуй, тебе подарю свое новорожденное сердце.

Все, что сейчас нам, в общем, по… й -
Потомки назовут эпохой.

Я вообще считаю, что женщины бывают абсолютно честны с окружающей действительностью только несколько дней в месяц, в ПМС.

Курят,
хлещут кофе с сахарином,
трут в сети.
Ты хотел продаться в офис?
Вот сиди и не п… ди.

Утро близится, тьма все едче,
Зябче; трещинка на губе.
Хочется позвонить себе.
И услышать, как в глупом скетче:
- Как ты, детка? Так грустно, Боже!
- Здравствуйте, я автоответчик.
Перезвоните позже.
Куда уж позже.

Я - молящая у Морфея
Горсть забвения - до рассвета…
- Он не любит тебя. - И это
Только к лучшему, моя фея.
Души холодом зашивая,
Город бледен и мутно-бежев.
Счастье.
- Слушай, но ведь тебе же Больно!
- Этим и выживаю.

Подарили боль - изысканный стиль и качество.
Не стихает, сводит с ума, поется.
От нее бессовестно горько плачется.
И катастрофически много пьется.

Разрастется, волей, глядишь, надышится.
Сеточкой сосудов в глазах порвется.
От тебя немыслимо много пишется.
Жалко, что фактически не живется.

Хвалю тебя, говорит, родная, за быстрый ум и веселый нрав.
За то, что ни разу не помянула, где был неправ.
За то, что все люди груз, а ты антиграв.
Что Бог живет в тебе, и пускай пребывает здрав.
?
Хвалю, говорит, что не прибегаешь к бабьему шантажу,
За то, что поддержишь все, что ни предложу,
Что вся словно по заказу, по чертежу,
И даже сейчас не ревешь белугой, что ухожу.
??
К такой, знаешь, тете, всё лохмы белые по плечам.
К ее, стало быть, пельменям да куличам.
Ворчит, ага, придирается к мелочам,
Ну хоть не кропает стишки дурацкие по ночам.
?
Я, говорит, устал до тебя расти из последних жил.
Ты чемодан с деньгами - и страшно рад, и не заслужил.
Вроде твое, а все хочешь зарыть, закутать, запрятать в мох.
Такое бывает счастье, что знай ищи, где же тут подвох.
?
А то ведь ушла бы первой, а я б не выдержал, если так.
Уж лучше ты будешь светлый образ, а я мудак.
Таких же ведь нету, твой механизм мне непостижим.
А пока, говорит, еще по одной покурим
И так тихонечко полежим.

Всё бегаем, всё не ведаем, что мы ищем;
Потянешься к тыщам - хватишь по голове.
Свобода же в том, чтоб стать абсолютно нищим -
Без преданной острой финки за голенищем,
Двух граммов под днищем,
Козыря в рукаве.

Все ржут, щеря зуб акулий, зрачок шакалий -
Родители намекали, кем ты не стал.
Свобода же в том, чтоб выпасть из вертикалей,
Понтов и регалий, офисных зазеркалий,
Чтоб самый асфальт и был тебе пьедестал.

Плюемся люголем, лечимся алкоголем,
Наркотики колем, блядскую жизнь браня.
Свобода же в том, чтоб стать абсолютно голым,
Как голем,
Без линз, колец, водолазок с горлом, -
И кожа твоя была тебе как броня.

От Кишинева и до Сант-Луиса
Извивается шар земной…
Я ненавижу когда целуются,
Если целуются не со мной.

Глаза - пещерное самоцветье,
И губы - нагло-хмельными вишнями.
В такой любви, как твоя - не третьи,
Уже вторые бывают лишними

С ним ужасно легко хохочется, говорится, пьется, дразнится; в нем мужчина не обретен еще; она смотрит ему в ресницы - почти тигрица, обнимающая детеныша.

Он красивый, смешной, глаза у него фисташковые; замолкает всегда внезапно, всегда лирически; его хочется так, что даже слегка подташнивает; в пальцах колкое электричество.

Он немножко нездешний; взор у него сапфировый, как у Уайльда в той сказке; высокопарна речь его; его тянет снимать на пленку, фотографировать - ну, бессмертить, увековечивать.

Он ничейный и всехний - эти зубами лязгают, те на шее висят, не сдерживая рыдания. Она жжет в себе эту детскую, эту блядскую жажду полного обладания, и ревнует - безосновательно, но отчаянно. Даже больше, осознавая свое бесправие. Они вместе идут; окраина; одичание; тишина, жаркий летний полдень, ворчанье гравия.

Ей бы только идти с ним, слушать, как он грассирует, наблюдать за ним, «вот я спрячусь - ты не найдешь меня»; она старше его и тоже почти красивая. Только безнадежная.

Она что-то ему читает, чуть-чуть манерничая; солнце мажет сгущенкой бликов два их овала. Она всхлипывает - прости, что-то перенервничала. Перестиховала.

Я ждала тебя, говорит, я знала же, как ты выглядишь, как смеешься, как прядь отбрасываешь со лба; у меня до тебя все что ни любовь - то выкидыш, я уж думала - все, не выношу, несудьба. Зачинаю - а через месяц проснусь и вою - изнутри хлещет будто черный горячий йод да смола. А вот тут, гляди, - родилось живое. Щурится. Улыбается. Узнает.

Он кивает; ему и грустно, и изнуряюще; трется носом в ее плечо, обнимает, ластится. Он не любит ее, наверное, с января еще - но томим виноватой нежностью старшеклассника.

Она скоро исчезнет; оба сошлись на данности тупика; «я тебе случайная и чужая». Он проводит ее, поможет ей чемодан нести; она стиснет его в объятиях, уезжая.

И какая-то проводница или уборщица, посмотрев, как она застыла женою Лота - остановится, тихо хмыкнет, устало сморщится - и до вечера будет маяться отчего-то.