Ольга Берггольц - цитаты и высказывания

Мы прощаемся, мы наготове,
мы разъедемся кто куда.
Нет, не вспомнит на добром слове
обо мне никто, никогда.

Сколько раз посмеетесь, сколько
оклевещете, не ценя,
за веселую скороговорку,
за упрямство мое меня?

Не потрафила — что ж, простите,
обращаюсь сразу ко всем.
Что ж, попробуйте разлюбите,
позабудьте меня совсем.

Я исхода не предрекаю,
я не жалуюсь, не горжусь…
Я ведь знаю, что я — такая,
одному в подруги гожусь.

Он один меня не осудит,
как любой и лучший из вас,
на мгновение не забудет,
под угрозами не предаст.

…И когда зарастут дорожки,
где ходила с вами вдвоем,
я-то вспомню вас на хорошем,
на певучем слове своем.

Я-то знаю, кто вы такие, —
бережете сердца свои…
Дорогие мои, дорогие,
ненадежные вы мои…
1935, 1936
Ольга Берггольц.

Должно быть, молодости хватает,
душа, наверно, еще легка -
если внезапная наступает
на жажду похожая тоска,
когда становится небо чище,
и тонкая зелень мерцает везде,
и ты пристанища не отыщешь
в любимом городе, полном людей, -
тоска о любви, еще не бывшей,
о не свершенных еще делах,
о друзьях неизвестных, не приходивших,
которых задумала и ждала…

Должно быть, молодости хватает,
душа, наверно, еще легка -
если внезапная наступает
на жажду похожая тоска,
когда становится небо чище,
и тонкая зелень мерцает везде,
и ты пристанища не отыщешь
в любимом городе, полном людей, -
тоска о любви, еще не бывшей,
о не свершенных еще делах,
о друзьях неизвестных, не приходивших,
которых задумала и ждала…

Ты приснись мне, хотя бы приснись,
Не такой, как на карточке серой, -
Точно лучик, и птица и жизнь,
Точно юность и счастье без меры

так далеко тебя унесло,
Что черты расстояньем стирает.
Столько пепла на сердце легло,
Но горит оно и не сгорает.

Я сама виновата сама,
В том, что рано тебя отпустила,
Что живу не лишилась ума…
О проклятая, жадная сила!

Ты приснись мне, ну только приснись,
Не такой, как на карточке серой, -
Точно лучик, и птица и жизнь,
Точно юность и счастье без меры…

Нет, я не знаю, как придется
тебя на битву провожать,
как вдруг дыханье оборвется,
как за конем твоим бежать…

И где придется нам проститься,
где мы расстанемся с тобой:
на перепутье в поле чистом
иль у заставы городской?

Сигнал ли огненный взовьется,
иль просто скажет командир:
«Пора, пускай жена вернется.
Пора, простись и уходи…»

Но в ту минуту сердце станет
простым и чистым, как стекло.
И в очи Родина заглянет
спокойно, строго и светло.

И в ней, готовой к муке боя,
как никогда, почуем вновь
нас окрылявшую обоих
единую свою любовь.

И снова станет сердце чистым,
разлука страшная легка…
И разгласит труба горниста
победу твоего полка.

1936

Я как рубеж запомню вечер:
декабрь, безогненная мгла,
я хлеб в руке домой несла,
и вдруг соседка мне навстречу.
- Сменяй на платье, - говорит, -
менять не хочешь - дай по дружбе.
Десятый день, как дочь лежит.
Не хороню. Ей гробик нужен.
Его за хлеб сколотят нам.
Отдай. Ведь ты сама рожала…-
И я сказала: - Не отдам.-
И бедный ломоть крепче сжала.
- Отдай, - она просила, - ты сама ребенка хоронила.
Я принесла тогда цветы,
чтоб ты украсила могилу.-
…Как будто на краю земли,
одни, во мгле, в жестокой схватке,
две женщины, мы рядом шли,
две матери, две ленинградки.
И, одержимая, она
молила долго, горько, робко.
И сил хватило у меня
не уступить мой хлеб на гробик.
И сил хватило - привести
ее к себе, шепнув угрюмо:
- На, съешь кусочек, съешь… прости!
Мне для живых не жаль - не думай.-
…Прожив декабрь, январь, февраль,
я повторяю с дрожью счастья:
мне ничего живым не жаль -
ни слез, ни радости, ни страсти.
Перед лицом твоим, Война,
я поднимаю клятву эту,
как вечной жизни эстафету,
что мне друзьями вручена.
Их множество - друзей моих,
друзей родного Ленинграда.
О, мы задохлись бы без них
в мучительном кольце блокады.

II

.. .. .. .. .. .. .. .. .. .
.. .. .. .. .. .. .. .. .. .

III

О да - иначе не могли
ни те бойцы, ни те шоферы,
когда грузовики вели
по озеру в голодный город.
Холодный ровный свет луны,
снега сияют исступленно,
и со стеклянной вышины
врагу отчетливо видны
внизу идущие колонны.
И воет, воет небосвод,
и свищет воздух, и скрежещет,
под бомбами ломаясь, лед,
и озеро в воронки плещет.
Но вражеской бомбежки хуже,
еще мучительней и злей -
сорокаградусная стужа,
владычащая на земле.
Казалось - солнце не взойдет.
Навеки ночь в застывших звездах,
навеки лунный снег, и лед,
и голубой свистящий воздух.
Казалось, что конец земли…
Но сквозь остывшую планету
на Ленинград машины шли:
он жив еще. Он рядом где-то.
На Ленинград, на Ленинград!
Там на два дня осталось хлеба,
там матери под темным небом
толпой у булочной стоят,
и дрогнут, и молчат, и ждут,
прислушиваются тревожно:
- К заре, сказали, привезут…
- Гражданочки, держаться можно…-
И было так: на всем ходу
машина задняя осела.
Шофер вскочил, шофер на льду.
- Ну, так и есть - мотор заело.
Ремонт на пять минут, пустяк.
Поломка эта - не угроза,
да рук не разогнуть никак:
их на руле свело морозом.
Чуть разогнешь - опять сведет.
Стоять? А хлеб? Других дождаться?
А хлеб - две тонны? Он спасет
шестнадцать тысяч ленинградцев.-
И вот - в бензине руки он смочил, поджег их от мотора,
и быстро двинулся ремонт
в пылающих руках шофера.
Вперед! Как ноют волдыри,
примерзли к варежкам ладони.
Но он доставит хлеб, пригонит
к хлебопекарне до зари.
Шестнадцать тысяч матерей
пайки получат на заре -
сто двадцать пять блокадных грамм
с огнем и кровью пополам.
…О, мы познали в декабре -
не зря «священным даром» назван
обычный хлеб, и тяжкий грех -
хотя бы крошку бросить наземь:
таким людским страданьем он,
такой большой любовью братской
для нас отныне освящен,
наш хлеб насущный, ленинградский.

IV Дорогой жизни шел к нам хлеб,
дорогой дружбы многих к многим.
Еще не знают на земле
страшней и радостней дороги.
И я навек тобой горда,
сестра моя, москвичка Маша,
за твой февральский путь сюда,
в блокаду к нам, дорогой нашей.
Золотоглаза и строга,
как прутик, тоненькая станом,
в огромных русских сапогах,
в чужом тулупчике, с наганом, -
и ты рвалась сквозь смерть и лед,
как все, тревогой одержима, -
моя отчизна, мой народ,
великодушный и любимый.
И ты вела машину к нам,
подарков полную до края.
Ты знала - я теперь одна,
мой муж погиб, я голодаю.
Но то же, то же, что со мной,
со всеми сделала блокада.
И для тебя слились в одно
и я и горе Ленинграда.
И, ночью плача за меня,
ты забирала на рассветах
в освобожденных деревнях
посылки, письма и приветы.
Записывала: «Не забыть:
деревня Хохрино. Петровы.
Зайти на Мойку сто один
к родным. Сказать, что все здоровы,
что Митю долго мучил враг,
но мальчик жив, хоть очень слабый…»
О страшном плене до утра
тебе рассказывали бабы
и лук сбирали по дворам,
в холодных, разоренных хатах:
- На, питерцам свезешь, сестра.
Проси прощенья - чем богаты…-
И ты рвалась - вперед, вперед,
как луч, с неодолимой силой.
Моя отчизна, мой народ,
родная кровь моя, - спасибо!

V

.. .. .. .. .. .. .. .. .. .
.. .. .. .. .. .. .. .. .. .

VI Вот так, исполнены любви,
из-за кольца, из тьмы разлуки
друзья твердили нам: «Живи!»,
друзья протягивали руки.
Оледеневшие, в огне,
в крови, пронизанные светом,
они вручили вам и мне
единой жизни эстафету.
Безмерно счастие мое.
Спокойно говорю в ответ им:
- Друзья, мы приняли ее,
мы держим вашу эстафету.
Мы с ней прошли сквозь дни зимы.
В давящей мгле ее терзаний
всей силой сердца жили мы,
всем светом творческих дерзаний.

Да, мы не скроем: в эти дни
мы ели землю, клей, ремни;
но, съев похлебку из ремней,
вставал к станку упрямый мастер,
чтобы точить орудий части,
необходимые войне.
Но он точил, пока рука
могла производить движенья.
И если падал - у станка,
как падает солдат в сраженье.

И люди слушали стихи,
как никогда, - с глубокой верой,
в квартирах черных, как пещеры,
у репродукторов глухих.

И обмерзающей рукой,
перед коптилкой, в стуже адской,
гравировал гравер седой
особый орден - ленинградский.
Колючей проволокой он,
как будто бы венцом терновым,
кругом - по краю - обведен,
блокады символом суровым.
В кольце, плечом к плечу, втроем -
ребенок, женщина, мужчина,
под бомбами, как под дождем,
стоят, глаза к зениту вскинув.
И надпись сердцу дорога, -
она гласит не о награде,
она спокойна и строга:
«Я жил зимою в Ленинграде».
Так дрались мы за рубежи
твои, возлюбленная Жизнь!
И я, как вы, - упряма, зла, -
за них сражалась, как умела.
Душа, крепясь, превозмогла
предательскую немощь тела.
И я утрату понесла.
К ней не притронусь даже словом -
такая боль… И я смогла,
как вы, подняться к жизни снова.
Затем, чтоб вновь и вновь сражаться
за жизнь.

Носитель смерти, враг -
опять над каждым ленинградцем
заносит кованый кулак.
Но, не волнуясь, не боясь,
гляжу в глаза грядущим схваткам:
ведь ты со мной, страна моя,
и я недаром - ленинградка.
Так, с эстафетой вечной жизни,
тобой врученною, отчизна,
иду с тобой путем единым,
во имя мира твоего,
во имя будущего сына
и светлой песни для него.

Для дальней полночи счастливой
ее, заветную мою,
сложила я нетерпеливо
сейчас, в блокаде и в бою.
Не за нее ль идет война?
Не за нее ли ленинградцам
еще бороться, и мужаться,
и мстить без меры? Вот она:

- Здравствуй, крестник
красных командиров,
милый вестник,
вестник мира…

Сны тебе спокойные приснятся -
битвы стихли на земле ночной.
Люди неба больше не боятся,
неба, озаренного луной.

В синей-синей глубине эфира
молодые облака плывут.
Над могилой красных командиров
мудрые терновники цветут.
Ты проснешься на земле цветущей,
вставшей не для боя - для труда.
Ты услышишь ласточек поющих:
ласточки вернулись в города.

Гнезда вьют они - и не боятся!
Вьют в стене пробитой, под окном:
крепче будет гнездышко держаться,
люди больше не покинут дом.

Так чиста теперь людская радость,
точно к миру прикоснулась вновь.
Здравствуй, сын мой, жизнь моя, награда,
здравствуй, победившая любовь!

Отчаяния мало. Скорби мало.
О, поскорей отбыть проклятый срок!
А ты своей любовью небывалой
меня на жизнь и мужество обрек.

Зачем, зачем?
Мне даже не баюкать,
не пеленать ребенка твоего.
Мне на земле всего желанней мука
и немота понятнее всего.

Ничьих забот, ничьей любви не надо.
Теперь одно всего нужнее мне:
над братскою могилой Ленинграда
в молчании стоять, оцепенев.

И разве для меня победы будут?
В чем утешение себе найду?!
Пускай меня оставят и забудут.
Я буду жить одна - везде и всюду
в твоем последнем пасмурном бреду…

Но ты хотел, чтоб я живых любила.
Но ты хотел, чтоб я жила. Жила
всей человеческой и женской силой.
Чтоб всю ее истратила дотла.
На песни. На пустячные желанья.

На страсть и ревность - пусть придет другой.
На радость. На тягчайшие страданья
с единственною русскою землей.

Ну что ж, пусть будет так…
29 января 1942

Сегодня вновь растрачено души
на сотни лет,
на тьмы и тьмы ничтожеств…
Хотя бы часть ее в ночной тиши,
как пепел в горсть, собрать в стихи…
И что же?
Уже не вспомнить и не повторить
высоких дум, стремительных и чистых,
которыми посмела одарить
лжецов неверующих и речистых.
И щедрой доброте не просиять,
не озарить души потайным светом;
я умудрилась всю ее отдать
жестоким, не нуждающимся в этом.

Всё роздано: влачащимся - полет,
трусливым и безгласным - дерзновенье,
и тем, кто всех глумливей осмеет, -
глубинный жемчуг сердца - умиленье.
Как нищенка, перед столом стою.
Как мать, дитя родившая до срока.
А завтра вновь иду и отдаю
всё, что осталось, не приняв урока.
А может быть - мечты заветней нет, -
вдруг чье-то сердце просто и открыто
такую искру высечет в ответ,
что будут все утраты позабыты?

1949

Ничто не вернется.
Всему предназначены сроки.
Потянутся дни,
в темноту и тоску обрываясь,
как тянутся эти угрюмые, тяжкие строки,
которые я от тебя почему-то скрываю.

Но ты не пугайся. Я договор наш не нарушу.
Не будет ни слез, ни вопросов,
ни даже упрека.
Я только покрепче замкну
опустевшую душу,
получше пойму, что теперь
навсегда одинока.

Она беспощадней всего,
недоверья отрава.
Но ты не пугайся,
ведь ты же спокоен и честен?
Узнаешь печали и радости собственной славы,
совсем не похожей на славу отверженных песен.

.

Всё будет прекрасно,
поверь мне, всё будет прекрасно,
на радость друзьям и на зависть
семействам соседним.
И ты никогда не узнаешь,
что это - мертво и напрасно…
Таков мой подарок тебе - за измену
последний!

Сквозь года, и радость, и невзгоды
вечно будет мне сиять одна
та весна сорок второго года,
в осажденном городе весна.

Маленькую ласточку из жести
я носила на груди сама.
Это было знаком доброй вести,
это означало - «жду письма».

Этот знак придумала блокада:
знали мы, что только самолет,
только птица к нам до Ленинграда
с милой-милой Родины дойдет…

…Сколько писем с той поры мне было!
Отчего же кажется самой,
что доныне я не получила
самое желанное письмо…

Чтобы к жизни, вставшей за словами,
к правде, влитой в каждую строку,
совестью припасть бы, как устами
в раскаленный полдень - к роднику.

Кто не написал его, не выслал?
Счастье ли? Победа ли? Беда?
Или друг, который не отыскан
и не узнан мною навсегда?

Или близок день - и непременно
в час большой душевной тишины
я приму неслыханной, нетленной
весть, идущую еще с войны?

О, найди меня, гори со мною
ты, давно обещанная мне
всем, что было, - даже той смешною
ласточкой - в осаде, на войне…

1946

…Я говорю с тобой под свист снарядов,
угрюмым заревом озарена.
Я говорю с тобой из Ленинграда,
страна моя, печальная страна…
Кронштадтский злой, неукротимый ветер
в мое лицо закинутое бьет.
В бомбоубежищах уснули дети,
ночная стража встала у ворот.
Над Ленинградом - смертная угроза…
Бессонны ночи, тяжек день любой.
Но мы забыли, что такое слезы,
что называлось страхом и мольбой.
Я говорю: нас, граждан Ленинграда,
не поколеблет грохот канонад,
и если завтра будут баррикады -
мы не покинем наших баррикад.
И женщины с бойцами встанут рядом,
и дети нам патроны поднесут,
и надо всеми нами зацветут
старинные знамена Петрограда.
Руками сжав обугленное сердце,
такое обещание даю
я, горожанка, мать красноармейца,
погибшего под Стрельною в бою:
Мы будем драться с беззаветной силой,
мы одолеем бешеных зверей,
мы победим, клянусь тебе, Россия,
от имени российских матерей.

Я все еще верю, что к жизни вернусь, -
однажды на раннем рассвете проснусь.
На раннем, на легком, в прозрачной росе,
где каплями ветки унизаны все,
и в чаше росянки стоит озерко,
и в нем отражается бег облаков,
и я, наклоняясь лицом молодым,
смотрю как на чудо на каплю воды,
и слезы восторга бегут, и легко,
и виден весь мир далеко-далеко…
Я все еще верю, что раннее утро,
знобя и сверкая, вернется опять
ко мне - обнищавшей,
безрадостно-мудрой,
не смеющей радоваться и рыдать…

Сейчас тебе всё кажется тобой:
и треугольный парус на заливе,
и стриж над пропастью,
и стих чужой,
и след звезды,
упавшей торопливо.
Всё - о тебе, всё - вызов и намек.
Так полон ты самим собою,
так рад, что ты, как парус, одинок,
и так жесток к друзьям своим порою.
О, пусть продлится время волшебства.
Тебе докажет мир неотвратимо,
что ты - лишь ты, без сходства, без родства,
что одиночество - невыносимо.

Мне надо было, покидая
Угрюмый дом, упасть в слезах,
И на камнях лежать, рыдая,
У всех прохожих на глазах.
Пускай столпились бы, молчали,
Пускай бы плакали со мной,
Со мной исполненной печали,
Неутолимой и одной.
Пускай, с камней не поднимая,
А только плечи охватив,
Сказали б мне: - «Поплачь, родная,
Когда наплачешься - прости».
Но злая гордость помешала.
И, стиснув губы добела,
Стыдясь, презрев людскую жалость,
Я усмехнулась и ушла.
И мне друзья потом твердили
О диком мужестве моем,
И как победою гордились
Удушливо-бесслезным днем.
Им невдомек, что черной платой
За это мужество плачу:
Мне петь бы вам и плакать, плакать…
Но слезы отняты. Молчу.

Ты у жизни мною добыт,
словно искра из кремня,
чтобы не расстаться, чтобы
ты всегда любил меня.
Ты прости, что я такая,
что который год подряд
то влюбляюсь, то скитаюсь,
только люди говорят…

Друг мой верный, в час тревоги,
в час раздумья о судьбе
все пути мои, дороги
приведут меня к тебе,
все пути мои, дороги
на твоем сошлись пороге…

Я ж сильней всего скучаю,
коль в глазах твоих порой
ласковой не замечаю
искры темно-золотой,
дорогой усмешки той -
искры темно-золотой.

Не ее ли я искала,
в очи каждому взглянув,
не ее ли высекала
в ту холодную весну?..

1936