Ты большая в любви.
Ты смелая.
Я — робею на каждом шагу.
Я плохого тебе не сделаю,
а хорошее вряд ли смогу.
Все мне кажется,
будто бы по лесу
без тропинки ведешь меня ты.
Мы в дремучих цветах до пояса.
Не пойму я —
что за цветы.
Не годятся все прежние навыки.
Я не знаю,
что делать и как.
Ты устала.
Ты просишься на руки.
Ты уже у меня на руках.
«Видишь,
небо какое синее?
Слышишь,
птицы какие в лесу?
Ну так что же ты?
Ну?
Неси меня!
А куда я тебя понесу?..
Я лежу,
чего-то жду
каждою кровинкой,
в темном небе
звезду
шевелю травинкой.
Все забыл,
все забыл,
будто напахался, —
с кем дружил,
кого любил,
над кем надсмехался.
В небе звездно и черно.
Ночь хорошая.
Я не знаю ничего,
ничегошеньки.
Баловали меня,
а я —
как небалованный,
целовали меня,
а я —
как нецелованный.
Понимаете, родина — тоже живое существо. Оно состоит из женщин, детей, людей, которых мы встретили в жизни. Родина — это не набор политических лозунгов и фраз. Любовь к родине — это не любовь к политической системе. Это даже не любовь к природе (хотя природа тоже живое существо), но прежде всего это люди. У меня есть такие строчки о родине, я надеюсь, они будут очень важными для многих, я даже процитирую:
Не сотвори из родины кумира
Но и не рвись в ее поводыри.
Спасибо, что она тебя вскормила,
Но на коленях не благодари.
Она сама во многом виновата
И все мы вместе виноваты с ней
Обожествлять Россию пошловато
Но презирать ее еще пошлей.
Конечно, какой-нибудь лицемер скажет: «Как это можно: родина тоже во многом виновата?» Но родина — это ведь мы с вами! И мы должны за все отвечать, причем и за то, что было в прошлом, и за то, что сейчас. И только тогда у нас возникнет ответственность за будущее.
А снег идёт, а снег идёт,
И всё вокруг чего-то ждёт…
Под этот снег, под тихий снег,
Хочу сказать при всех:
«Мой самый главный человек,
Взгляни со мной на этот снег —
Он чист, как-то, о чём молчу,
О чём сказать хочу».
Кто мне любовь мою принёс?
Наверно, добрый Дед Мороз.
Когда в окно с тобой смотрю,
Я снег благодарю.
А снег идёт, а снег идёт,
И всё мерцает и плывёт.
За то, что ты в моей судьбе,
Спасибо, снег, тебе.
Не захнычу и не заплачу
Все другое на свете черня
Оттого, что люблю я удачу,
А удача не любит меня.
Я в покое ее не оставлю!
Докажу, что мое, то мое.
Загоню! Подчиняться заставлю!
На колени поставлю ее!
Пусть летят мимо дни, а не длятся,
И назад не приходят опять.
Ах, как хочется удивляться!
Ах, как хочется удивлять!
Пусть и в жизни красивое будет,
И красивое снится во сне…
Я хочу всем хорошего люди,
Пожелайте хорошего мне…
Твердили пастыри, что вреден
и неразумен Галилей,
но, как показывает время:
кто неразумен, тот умней.
Ученый, сверстник Галилея,
был Галилея не глупее.
Он знал, что вертится земля,
но у него была семья.
И он, садясь с женой в карету,
свершив предательство свое,
считал, что делает карьеру,
а между тем губил ее.
За осознание планеты
шел Галилей один на риск.
И стал великим он… Вот это
я понимаю - карьерист!
Итак, да здравствует карьера,
когда карьера такова,
как у Шекспира и Пастера,
Гомера и Толстого… Льва!
Зачем их грязью покрывали?
Талант - талант, как ни клейми.
Забыты те, кто проклинали,
но помнят тех, кого кляли.
Все те, кто рвались в стратосферу,
врачи, что гибли от холер, -
вот эти делали карьеру!
Я с их карьер беру пример.
Я верю в их святую веру.
Их вера - мужество мое.
Я делаю себе карьеру
тем, что не делаю ее!
Лифтерше Маше под сорок.
Грызет она грустно подсолнух,
и столько в ней детской забитости
и женской кричащей забытости!
Она подружилась с Тонечкой,
белесой девочкой тощенькой,
отцом-забулдыгой замученной,
до бледности в школе заученной.
Заметил я -
робко, по-детски
поют они вместе в подъезде.
Вот слышу -
запела Тонечка.
Поет она тоненько-тоненько.
Протяжно и чисто выводит…
Ах, как у ней это выходит!
И ей подпевает Маша,
обняв ее,
будто бы мама.
Страдая поют и блаженствуя,
две грусти -
ребячья и женская.
Ах, пойте же,
пойте подольше,
еще погрустнее,
потоньше.
Пойте,
пока не устанете…
Вы никогда не узнаете,
что я,
благодарный случаю,
пение ваше слушаю,
рукою щеку подпираю
и молча вам подпеваю.
За ухой, до слёз перчённой,
сочинённой в котелке,
спирт, разбавленный Печорой,
пили мы на катерке.
Катерок плясал по волнам
без гармошки трепака
и о льды на самом полном
обдирал себе бока.
И плясали мысли наши,
как стаканы на столе,
то о Даше, то о Маше,
то о каше на земле.
Я был вроде и не пьяный,
ничего не упускал.
Как олень под снегом ягель,
под словами суть искал.
Но в разброде гомонившем
не добрался я до дна,
ибо суть и говорившим
не совсем была ясна.
Люди все куда-то плыли
по работе, по судьбе.
Люди пили. Люди были
неясны самим себе.
Оглядел я, вздрогнув, кубрик:
понимает ли рыбак,
тот, что мрачно пьет и курит,
отчего он мрачен так?
Понимает ли завскладом,
продовольственный колосс,
что он спрашивает взглядом
из-под слипшихся волос?
Понимает ли, сжимая
локоть мой, товаровед, -
что он выяснить желает?
Понимает или нет?
Кулаком старпом грохочет.
Шерсть дымится на груди.
Ну, а что сказать он хочет -
разбери его поди.
Все кричат: предсельсовета,
из рыбкопа чей-то зам.
Каждый требует ответа,
а на что - не знает сам.
Ах ты, матушка - Россия,
что ты делаешь со мной?
То ли все вокруг смурные?
То ли я один смурной!
Я - из кубрика на волю,
но, судёнышко креня,
вопрошаюшие волны
навалились на меня.
Вопрошали что-то искры
из трубы у катерка,
вопрошали ивы, избы,
птицы, звери, облака.
Я прийти в себя пытался,
и под крики птичьих стай
я по палубе метался,
как по льдине горностай.
А потом увидел ненца.
Он, как будто на холме,
восседал надменно, немо,
словно вечность, на корме.
Тучи шли над ним, нависнув,
ветер бил в лицо, свистя,
ну, а он молчал недвижно -
тундры мудрое дитя.
Я застыл, воображая -
вот кто знает всё про нас.
Но вгляделся - вопрошали
щёлки узенькие глаз.
«Неужели, - как в тумане
крикнул я сквозь рёв и гик, -
все себя не понимают,
и тем более - других?»
Мои щёки повлажнели.
Вихорь брызг меня шатал.
«Неужели? Неужели?
Неужели?» - я шептал.
«Может быть, я мыслю грубо?
Может быть, я слеп и глух?
Может, всё не так уж глупо -
просто сам я мал и глуп?»
Катерок то погружался,
то взлетал, седым-седой.
Грудью к тросам я прижался,
наклонился над водой.
«Ты ответь мне, колдовская,
голубая глубота,
отчего во мне такая
горевая глупота?
Езжу, плаваю, летаю,
всё куда-то тороплюсь,
книжки умные читаю,
а умней не становлюсь.
Может, поиски, метанья -
не причина тосковать?
Может, смысл существованья
в том, чтоб смысл его искать?»
Ждал я, ждал я в криках чаек,
но ревела у борта,
ничего не отвечая,
голубая глубота.
`
Не пью.
люблю свою жену.
Свою -- я это акцентирую.
Я так по -- ангельски живу --
чуть Щипачева не цитирую.
От этой жизни я зачах.
На женщин всех глаза закрыл я.
Неловкость чувствую в плечах.
Ого!
Растут, наверно, крылья.
Я растерялся.
Я в тоске.
Растут -- зануды!
Дело скверно!
Теперь придется в пиджаке
проделать прорези, наверно.
Я ангел.
Жизни не корю
за все жестокие обидности.
Я -- ангел.
Только вот курю.
Я -- из курящей разновидности.
Быть ангелом -- страннейший труд.
Лишь дух один.
Ни грамма тела.
И мимо женщины идут,
я ангел.
Что со мною делать?!
Пока что я для них не в счет,
пока что я в небесном ранге,
но самый страшный в жизни черт,
учтите, -- это бывший ангел!
В тот день высоким обществом старух
Я был допущен к бубликам и чаю.
Царил, спасённый ото всех разрух,
Естественной изысканности дух,
Какой я нынче редко замечаю.
О лучших людях времени того
Мне говорило лучше летописца
Воспитанное тонко озорство,
Скрываемое тонко любопытство.
И для меня, чья речь бедным-бедна,
Как дом, который кем-то обворован,
Почти как иностранная была
Забытость чисто русских оборотов.
Старухи были знамениты тем,
Что их любили те, кто знамениты.
Накладывал на бренность птичьих тел
Причастности возвышенную тень
Невидимый масонский знак элиты.
Не вмешиваясь в этот разговор,
И чувствовал себя порой от взгляда
Нелепым, как мытищинский кагор
В компании «Клико» и «Монтильядо».
Но обвинить их в барском чём-нибудь,
Ручаюсь - было б это, право, скотство.
В их превосходстве не было ничуть
Плебейского сознанья превосходства.
А сколько войн, их души не спаля,
Прошло по ним в своих пожарах гневных:
Две мировые, и одна своя,
И тыщи беспожарных, ежедневных.
В какие дали кара их гнала!
И в проволочном скрежете, рычанье
Мне виделись - Инта, Караганда,
Над чопорными чашечками чаю.
К старухам не пристал налёт блатной,
И в стеганках, служивших им без срока,
Одёргивали чей-то мат блажной
Надменным взором незнакомок Блока.
И, мёрзлый грунт копая дотемна,
Когда их вьюги страшные шатали,
Прославленные чьи-то имена
По праву уменьшительно шептали.
Страна сверхскоростей и сверхнаук,
Сверхфизиков, сверхлириков, сверхстроек,
Россия, ты ещё - страна старух,
Быть может, сверхпрощающих, но строгих.
…В воротничках немодных отложных,
Почти бесплотны, чай старухи пили,
Но благодарно видел я, что в них
Воплощены черты России были.
Я слушал их, весь обращённый в слух.
А что они от нас ещё услышат?
Хочу писать я - для таких старух,
Для девочек пускай другие пишут.
Евгений Евтушенко
1966 год
За тридцать мне. Мне страшно по ночам.
Я простыню коленями горбачу,
лицо топлю в подушке, стыдно плачу,
что жизнь растратил я по мелочам,
а утром снова так же её трачу.
Когда б вы знали, критики мои,
чья доброта безвинно под вопросом,
как ласковы разносные статьи
в сравненье с моим собственным разносом,
вам стало б легче, если в поздний час
несправедливо мучит совесть вас.
Перебирая все мои стихи,
я вижу: безрассудно разбазарясь,
понамарал я столько чепухи…
а не сожжёшь: по свету разбежалась.
Соперники мои,
отбросим лесть
и ругани обманчивую честь.
Размыслим-ка над судьбами своими.
У нас у всех одна и та же есть
болезнь души.
Поверхностность ей имя.
Поверхностность, ты хуже слепоты.
Ты можешь видеть, но не хочешь видеть.
Быть может, от безграмотности ты?
А может, от боязни корни выдрать
деревьев, под которыми росла,
не посадив на смену ни кола?!
И мы не потому ли так спешим,
снимая внешний слой лишь на полметра,
что, мужество забыв, себя страшим
самой задачей - вникнуть в суть предмета?
Спешим… Давая лишь полуответ,
поверхностность несём, как сокровенья,
не из расчета хладного, - нет, нет! -
а из инстинкта самосохраненья.
Затем приходит угасанье сил
и неспособность на полёт, на битвы,
и перьями домашних наших крыл
подушки подлецов уже набиты…
Метался я… Швыряло взад-вперёд
меня от чьих-то всхлипов или стонов
то в надувную бесполезность од,
то в ложную полезность фельетонов.
Кого-то оттирал всю жизнь плечом,
а это был я сам. Я в страсти пылкой,
наивно топоча, сражался шпилькой,
где следовало действовать мечом.
Преступно инфантилен был мой пыл.
Безжалостности полной не хватало,
а значит, полной жалости…
Я был
как среднее из воска и металла
и этим свою молодость губил.
Пусть каждый входит в жизнь под сим обетом:
помочь тому, что долженствует цвесть,
и отомстить, не позабыв об этом,
всему тому, что заслужило месть!
Боязнью мести мы не отомстим.
Сама возможность мести убывает,
и самосохранения инстинкт
не сохраняет нас, а убивает.
Поверхностность - убийца, а не друг,
здоровьем притворившийся недуг,
опутавший сетями обольщений…
На частности разменивая дух,
мы в сторону бежим от обобщений.
Теряет силы шар земной в пустом,
оставив обобщенья на потом.
А может быть, его незащищённость
и есть людских судеб необобщённость
в прозренье века, чётком и простом?!
А я, как видно,
с памятью моею
навеки помириться не сумею.
Мы с ней давно схватились на ножах.
Столкнув меня на темную тропинку,
свалив,
потом коленом в грудь нажав,
она мне приставляет к горлу финку:
«Ты ведь любил?
Так что же сделал ты
с любовью,
так пырнув её под ребра?»
«Я не хотел…»
А мне из темноты:
«Нечаянно?
Ха-ха…
Как это добро!
Я пощажу тебя.
Ты не умрешь.
Но я войду в тебя,
как нож за нож!
С тобой
ножом в боку
я буду вместе
всю жизнь твою -
вот памятью возмездье!»
Мне о тебе не надо вспоминать,
ведь под моей рубашкой из нейлона,
торча из рёбер,
дышит рукоять
в обмотке ленты изоляционной.
Евгений Евтушенко
Рассматривайте временность гуманно.
На все невечное бросать не надо тень.
Есть временность недельного обмана
потемкинских поспешных деревень.
Но ставят и времянки-общежитья,
пока домов не выстроят других…
Вы после тихой смерти их скажите
спасибо честной временности их.
1956
Без Пушкина, но неразлучно.
Когда по нам стреляли кучно,
его убить в нас не смогли.
И белые стихи России -
они особенно красивы:
чуть-чуть по-пушкински смуглы
Ни за чтошеньки, никогдашеньки
не забуду я никогда
третьеклассницы Рютиной Дашеньки,
самой первой сказавшей мне «Да».
Я спросил не по имени-отчеству
А совсем по-простецки:
«Даш,
Силы нету, как есть мне хочется…
Ты чего-нибудь мне не дашь?!»
«Да…» - она засмеялась, ответствуя,
протянув, чтоб кусать на двоих,
угощение великосветское,
так что зубы сломал я, -
жмых.
У кого была в жизни вишенка,
с твердой косточкою любви.
У меня была Дашина жмышинка -
так стихи начинались мои…