Слепые блуждают
ночью.
Ночью намного проще
перейти через площадь.
Слепые живут
наощупь,
трогая мир руками,
не зная света и тени
и ощущая камни:
из камня делают
стены.
За ними живут мужчины.
Женщины.
Дети.
Деньги.
Поэтому
несокрушимые
лучше обойти
стены.
А музыка -- в них
упрется.
Музыку поглотят камни.
И музыка
умрет в них,
захватанная руками.
Плохо умирать ночью.
Плохо умирать
наощупь.
Так, значит, слепым -- проще…
Слепой идет
через площадь.
Нынче ветрено и волны с перехлестом.
Скоро осень, все изменится в округе.
Смена красок этих трогательней, Постум,
чем наряда перемена у подруги.
Дева тешит до известного предела --
дальше локтя не пойдешь или колена.
Сколь же радостней прекрасное вне тела:
ни объятья невозможны, ни измена!
Посылаю тебе, Постум, эти книги.
Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко?
Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги?
Все интриги, вероятно, да обжорство.
Я сижу в своем саду, горит светильник.
Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых.
Вместо слабых мира этого и сильных --
лишь согласное гуденье насекомых.
Здесь лежит купец из Азии. Толковым
был купцом он -- деловит, но незаметен.
Умер быстро -- лихорадка. По торговым
он делам сюда приплыл, а не за этим.
Рядом с ним -- легионер, под грубым кварцем.
Он в сражениях империю прославил.
Сколько раз могли убить! а умер старцем.
Даже здесь не существует, Постум, правил.
Пусть и вправду, Постум, курица не птица,
но с куриными мозгами хватишь горя.
Если выпало в Империи родиться,
лучше жить в глухой провинции у моря.
И от Цезаря далеко, и от вьюги.
Лебезить не нужно, трусить, торопиться.
Говоришь, что все наместники -- ворюги?
Но ворюга мне милей, чем кровопийца.
Этот ливень переждать с тобой, гетера,
я согласен, но давай-ка без торговли:
брать сестерций с покрывающего тела --
все равно что дранку требовать от кровли.
Протекаю, говоришь? Но где же лужа?
Чтобы лужу оставлял я -- не бывало.
Вот найдешь себе какого-нибудь мужа,
он и будет протекать на покрывало.
Вот и прожили мы больше половины.
Как сказал мне старый раб перед таверной:
«Мы, оглядываясь, видим лишь руины».
Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.
Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом.
Разыщу большой кувшин, воды налью им…
Как там в Ливии, мой Постум, -- или где там?
Неужели до сих пор еще воюем?
Помнишь, Постум, у наместника сестрица?
Худощавая, но с полными ногами.
Ты с ней спал еще… Недавно стала жрица.
Жрица, Постум, и общается с богами.
Приезжай, попьем вина, закусим хлебом.
Или сливами. Расскажешь мне известья.
Постелю тебе в саду под чистым небом
и скажу, как называются созвездья.
Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье,
долг свой давний вычитанию заплатит.
Забери из-под подушки сбереженья,
там немного, но на похороны хватит.
Поезжай на вороной своей кобыле
в дом гетер под городскую нашу стену.
Дай им цену, за которую любили,
чтоб за ту же и оплакивали цену.
Зелень лавра, доходящая до дрожи.
Дверь распахнутая, пыльное оконце,
стул покинутый, оставленное ложе.
Ткань, впитавшая полуденное солнце.
Понт шумит за черной изгородью пиний.
Чье-то судно с ветром борется у мыса.
На рассохшейся скамейке -- Старший Плиний.
Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.
март 1972
… дело, конечно, не в осени и не в чертах лица,
меняющихся, как у зверя, бегущего на ловца,
но в ощущении кисточки, оставшейся от картины,
лишенной конца, начала, рамы и середины…
…
Октябрь - месяц грусти и простуд,
а воробьи - пролетарьят пернатых -
захватывают в брошенных пенатах
скворечники, как Смольный институт.
И вороньё, конечно, тут как тут.
Хотя вообще для птичьего ума
понятья нет страшнее, чем зима,
куда сильней страшится перелёта
наш длинноносый северный Икар.
И потому пронзительное «карр!»
звучит для нас как песня патриота.
…
Свивает осень в листьях эти гнезда Здесь в листьях Осень, стук тепла, Плеск веток, дрожь сквозь день, Сквозь воздух, Завернутые листьями тела Птиц горячи. Здесь дождь. рассвет не портит Чужую смерть, ее слова, тот длинный лик, Песок великих рек, ты говоришь, да осень. ночь Приходит, Повертывая их наискосок К деревьям осени, их гнездам, мокрым лонам, Траве. здесь дождь, здесь ночь. рассвет Приходит с грунтовых аэродромов Минувших лет в якутии. тех лет Повернут лик, Да дважды дрожь до смерти Твоих друзей, твоих друзей, из гнезд Негромко выпавших, их дрожь. вот на рассвете Здесь также дождь, ты тронешь ствол, Здесь гнет. Ох, гнезда, гнезда, гнезда. стук умерших О теплую траву, тебя здесь больше нет. Их нет. В свернувшемся листе сухом, на мху истлевшем Теперь в тайге один вот след. О, гнезда, гнезда черные умерших! Гнезда без птиц, гнезда в последний раз Так страшен цвет, вас с каждым днем все меньше. Вот впереди, смотри, все меньше нас. Осенний свет свивает эти гнезда. В последний раз шагнешь на задрожавший мост. Смотри, кругом стволы, Ступай, пока не поздно Услышишь крик из гнезд, услышишь крик из гнезд.
Ты уехал на юг, а здесь настали теплые дни, Нагревается мост, ровно плещет вода, пыль витает, Я теперь прохожу все в тени, все в тени, все в тени, И вблизи надо мной твой пустой самолет пролетает.
Господи, -- я говорю, -- помоги, помоги ему, Я дурной человек, но ты помоги, я пойду, я пойду прощусь, Господи, я боюсь за него, нужно помочь, я ладонь подниму, Самолет летит, господи, помоги, я боюсь.
Я боюсь за себя. настали теплые дни, так тепло, Пригородные пляжи, желтые паруса посреди залива, Теплый лязг трамваев, воздух в листьях, на той стороне светло; Я прохожу в тени, вижу воду, почти счастливец.
Из распахнутых окон телефоны звонят, И квартиры шумят, и деревья листвы полны, Солнце светит в дали, солнце светит в горах, над ним, В этом городе вновь настали теплые дни. Помоги мне не быть, помоги мне не быть здесь одним.
Пробегай, пробегай, ты -- любовник, и здесь тебя ждут, Вдоль решеток канала пробегай, задевая рукой гранит. Ровно плещет вода, на балконах цветы цветут, Вот горячей листвой над балконом каштан шумит;
С каждым днем за спиной все плотней закрываются окна
составленных лет, Кто-то смотрит вслед за стеклом, все глядит холодней, Впереди, кроме улиц твоих, никого, ничего уже нет, Как поверить, что ты проживешь еще столько же дней.
Потому то все чаще, все чаще ты смотришь назад, Значит, жизнь -- только утренний свет, только сердца
умеренный стук; Только горы стоят, только горы стоят в твоих белых глазах, Это страшно узнать -- никогда не вернешься на юг.
Так прощайте же горы. что я прожил, что помню, что знаю на час, Никого не узнаю, но если приходит, приходит пора уходить, Никогда не забуду, и вы не забудьте, что сверху я видел вас, А теперь здесь другой, я уже не вернусь, постарайтесь простить.
Горы, горы мои! навсегда белый свет, белый снег, белый свет, До последнего часа в душе, в ходе мертвых имен Вечных белых вершин над долинами минувших лет Словно тысячи рек на свиданьи у вечных времен.
Словно тысячи рек умолкают на миг, умолкают на миг,
на мгновенье вокруг
Я запомню себя, там, в горах, посреди ослепительных стен, Там внизу человек, это я говорю, в моих письмах на юг. Добрый день, моя смерть, добрый день, добрый день, добрый день.
Маленькие города, где вам не скажут правду.
Да и зачем вам она, ведь всё равно - вчера.
Вязы шуршат за окном, поддакивая ландшафту,
известному только поезду. Где-то гудит пчела.
Сделав себе карьеру из перепутья, витязь
сам теперь светофор; плюс, впереди - река,
и разница между зеркалом, в которое вы глядитесь,
и теми, кто вас не помнит, тоже невелика.
Запертые в жару, ставни увиты сплетнею
или просто плющом, чтоб не попасть впросак.
Загорелый подросток, выбежавший в переднюю,
у вас отбирает будущее, стоя в одних трусах.
Поэтому долго смеркается. Вечер обычно отлит
в форму вокзальной площади, со статуей
где взгляд, в котором читается «Будь ты проклят»,
прямо пропорционален отсутствующей толпе.
На протяжении человеческой жизни на вас действуют две силы, две гравитации - одна, которая вас тянет к земле, к дому, к друзьям, к любви; и другая, которая вас как бы немножечко вовне вытаскивает. И так со мной случилось, а может, и не случилось, может быть, за всем этим есть определенная логика, и я думаю, что даже больше чем логика, что на самом деле меня действительно испытывает страсть к разрывам, даже не страсть к разрывам, а тяга вовне, из дому. Не получалось, не получалось, десять лет ничего не получалось, десять лет я осаждал крепость. Каждый день я уходил из этой квартиры, из этого дома, ну почему не получалось? И вдруг - я помню, спускался по лестнице, и вдруг подумал: а может быть, и не должно было получиться? Этого себе обычно не позволяешь - таких вещей говорить, всегда считаешь себя виновным во всем. Меня в действительности всегда в сильной степени тянуло вовне, не в другое место, не так, скажем, как в другую квартиру, другую кровать, а просто, в некотором роде, в бесконечность. И поскольку я стишки сочиняю, то пытаюсь эту самую бесконечность некоторым образом продемонстрировать.
Иосиф Бродский «Отстранение от самого себя»
Болезнь и смерть - вот, пожалуй, и все, что есть общего у тирана с его подданными. Уже в этом смысле народу выгодно, чтобы правил старик. Не то чтобы мысль о неизбежности смерти обязательно просвещала и смягчала нрав, но время, затраченное тираном на размышления о собственном, скажем, обмене веществ, есть время, отнятое от дел государственных. И внутренние, и международные периоды затишья прямо пропорциональны числу болезней, грызущих вашего Генерального Секретаря или Пожизненного Президента. Даже если у него хватает восприимчивости научиться искусству дополнительной черствости, которому учат все болезни, он не торопится применить это благоприобретенное искусство к дворцовым интригам или внешней политике, хотя бы потому, что инстинктивно стремится вернуться в прежнее здоровое состояние, а то и верит, что полностью поправится.
…Оглядываясь на историю человечества, мы можем уверенно сказать, что цинизм - подлинная мера прогресса. Ибо новые тираны всегда привносят новую смесь лицемерия и жестокости. Одни больше нажимают на жестокость, другие на лицемерие. Вспомним Ленина, Гитлера, Сталина, Мао, Кастро, Каддафи, Хомейни, Амина и проч. Они всегда намного превосходят своих предшественников и по-новому выкручивают руки своим гражданам, как, впрочем, и мозги наблюдателям. Для антрополога, наблюдающего со стороны (и на весьма значительном расстоянии, конечно), такой тип развития представляет большой интерес, ибо расширяет наши представления о возможностях человечества как вида. Необходимо заметить, однако, что описанный процесс зависит не в меньшей степени от технического прогресса и общего роста населения, чем от исключительной зловредности данного диктатора…
…Средняя продолжительность хорошей тирании - десять-пятнадцать лет, двадцать самое большее. За этим пределом неизбежно соскальзывание в нечто весьма монструозное. Тогда мы имеем дело с величием, проявляющимся в развязывании войн или террора внутри страны, или того и другого вместе. Природа, слава Богу, берет свое, иногда, правда, пользуясь как своим орудием соперником тирана, и, как правило, вовремя,
…Вот этим и занимается тирания: организует для вас вашу жизнь. Делает она это с наивозможной тщательностью, уж безусловно лучше, чем демократия. К тому же она делает это для вашей же пользы, ибо любое проявление индивидуализма в толпе может быть опасно: прежде всего для того, кто его проявляет, но и о том, кто стоит рядом, тоже надо подумать. Вот для чего существует руководимое партией государство, с его службами безопасности, психиатрическими лечебницами, полицией и преданностью граждан. И все же даже всех этих учреждений недостаточно: в идеале каждый человек должен стать сам себе бюрократом. День, когда эта мечта станет реальностью, все ближе и виднее. Ибо бюрократизация индивидуального существования начинается с размышлений о политике и не прекращается с приобретением карманного калькулятора. …
Ломтик медового месяца…
не забывай никогда,
как хлещет в пристань вода,
и как воздух упруг -
как спасительный круг.
А рядом - чайки галдят,
и яхты в небо глядят,
и тучи вверху летят,
словно стая утят.
Пусть же в сердце твоем,
как рыба, бьется живьем
и трепещет обрывок
нашей жизни вдвоем.
Пусть слышится устриц хруст,
пусть топорщится куст.
И пусть тебе помогает
страсть, достигшая уст,
понять - без помощи слов -
как пена морских валов,
достигая земли,
рождает гребни вдали.
Иосиф Бродский
Белый хлопчатобумажный ангел,
до сих пор висящий в моем чулане
на металлических плечиках. Благодаря ему,
ничего дурного за эти годы
не стряслось: ни со мной, ни -- тем более -- с помещеньем.
Скромный радиус, скажут мне; но зато
четко очерченный. Будучи сотворены
не как мы, по образу и подобью,
но бесплотными, ангелы обладают
только цветом и скоростью. Последнее позволяет
быть везде. Поэтому до сих пор
ты со мной. Крылышки и бретельки
в состояньи действительно обойтись без торса,
стройных конечностей, не говоря -- любви,
дорожа безыменностью и предоставляя телу
расширяться от счастья в диаметре где-то в теплой
Калифорнии.
1992
Шум ливня воскрешает по углам
салют мимозы, гаснущей в пыли.
И вечер делит сутки пополам,
как ножницы восьмерку на нули -
а в талии сужает циферблат,
с гитарой его сходство озарив.
У задержавшей на гитаре взгляд
пучок волос напоминает гриф.
Ее ладонь разглаживает шаль.
Волос ее коснуться или плеч -
и зазвучит окрепшая печаль;
другого ничего мне не извлечь.
Мы здесь одни. И, кроме наших глаз,
прикованных друг к другу в полутьме,
ничто уже не связывает нас
в зарешеченной наискось тюрьме.
Что хорошего в июле?
Жуткая жара.
Осы жалятся как пули.
Воет мошкара.
Дождь упрямо избегает
тротуаров, крыш.
И в норе изнемогает
Полевая мышь.
Душно в поле для овечки,
В чаще для лося.
Весь июль купайся в речке
вместо карася.
Августовские любовники,
августовские любовники проходят с цветами,
невидимые зовы парадных их влекут,
августовские любовники в красных рубашках с полуоткрытыми ртами
мелькают на перекрестках, исчезают в переулках,
по площади бегут.
Августовские любовники
в вечернем воздухе чертят
красно-белые линии рубашек, своих цветов,
распахнутые окна между черными парадными светят,
и они все идут, все бегут на какой-то зов.
Вот и вечер жизни, вот и вечер идет сквозь город,
вот он красит деревья, зажигает лампу, лакирует авто,
в узеньких переулках торопливо звонят соборы,
возвращайся назад, выходи на балкон, накинь пальто.
Видишь, августовские любовники пробегают внизу с цветами,
голубые струи реклам бесконечно стекают с крыш,
вот ты смотришь вниз, никогда не меняйся местами,
никогда ни с кем, это ты себе говоришь.
Вот цветы и цветы, и квартиры с новой любовью,
с юной плотью входящей, всходящей на новый круг,
отдавая себя с новым криком и с новой кровью,
отдавая себя, выпуская цветы из рук.
Новый вечер шумит, что никто не вернется, над новой жизнью,
что никто не пройдет под балконом твоим к тебе,
и не станет к тебе, и не станет, не станет ближе
чем к самим себе, чем к своим цветам, чем к самим себе.
1961