Ах ты, актер! Да, ты любил ее когда-то, но ведь тебе доставляло такое удовольствие думать, что ты можешь любить кого-то помимо себя, что о ней ты сразу же забывал. Ты любовался тем, как ты ее любишь. Ты тянул ее к себе, чтобы вернулись ощущения. Терял, чтобы отыскивать.
Я ущипнул себя. Да нет, ты не деревянный. Живой, все чувства сохранились, только они не туда направлены. Сердце твое то работает, то отключается. Ты благодарен тем, кто заставляет твое сердце биться и кровоточить. Но ведь не ради них ты страдаешь, а для того, чтобы упиваться великолепием страдания. По-настоящему ты даже не начинал страдать. Ты не мученик, ты пробуешь перед самим собой играть эту роль.
Я мечтал о смерти, и вот я умер. Я уже не ощущаю этого мира и еще не коснулся другого. Я медленно скрываюсь под морскими волнами, совсем не чувствуя ужаса удушья. Мысли мои ни с тем миром, который я оставил, ни с тем, к которому я приближаюсь. На самом деле это нельзя сравнить с мыслями. И на сон это не похоже. Это, скорее, рассеяние, диаспора: распустили узел, и сущность рассасывается. Да это и не сущность больше. Я стал дымком от дорогой сигары и как дымок растворяюсь в прозрачном воздухе, а то, что осталось от сигары, рассыпается прахом.
(Есть женщины, которые никогда не стоят обнаженными перед зеркалом, женщины, пугающиеся, съеживающиеся от сознания притягательной мощи их тела, они боятся даже запаха его, предательского запаха. Есть и другие - любуясь собой в зеркале, они еле сдерживаются, чтобы не выскочить вот так, нагишом, за двери и не предложить себя первому встречному.)
Сколько женщин я искал как потерявшийся пес, идя по их следу ради какой-нибудь таинственной черты: широко расставленных глаз, профиля, словно вырубленного из кварца, бедер, живущих, казалось, своей собственной жизнью, голоса, мелодичного, словно соловьиные трели, тяжелого водопада волос… Какой бы неотразимой ни была женская красота, она поражает нас одной-единственной чертой. И черта эта - а она может быть и физическим недостатком - становится часто столь непропорционально огромной в сознании воспринимающего, что в сравнении с ней все, что составляет эту ошеломляющую красоту, превращается в ноль.
Элемент осознания действует не только как строгий контроль, мешающий твоему воображению бесплатно перескакивать с пересадки на пересадку по всем эскалаторам; он служит и еще одной важной цели: побуждает приступить к акту творчества.
Тончайшие нюансы есть в отношениях плоти, красоты и безумия. То, что было в Мелани красотой, исходило из ее ангельской природы; то, что было безумием, шло от плоти. Ангельское и плотское ходят каждое своей дорогой, и Мелани была необъяснимо прекрасным ковыляющим изваянием, медленно испускающим дух на границе этих двух сфер. (Есть такие исторические натуры, преуспевшие в изоляции плоти и получившие тем самым возможность жить своей собственной странной жизнью. Но при этом они сохраняют способность всегда закрыть клапан, вернуть поток в русло, вернуть контроль над своим разумом. У них в мозгу есть некий предохранитель вроде асбестового занавеса на случай пожара в театре.
Для тех, кто развивает свой ум, нет ничего невозможного. Для остальных все представляется невозможным, или немыслимым, или тщетным.
Болота, трясины, топи, воронки, ямы и западни - все впереди. Помни о них, они ждут, они поглотят тебя в тот самый момент, когда ты остановишься.
Только тем, кто умеет пропустить свет через себя, дано увидеть, что у них в сердце.
Самый важный фактор в оценке любого искусства - его воздействие. Это изумление и упоение ребенка, впервые соприкоснувшегося с миром книг; это восторг и отчаяние юноши, открывающего «своих» авторов; но куда более значимыми, поскольку сочетаются с ними, являются другие, действующие острее и продолжительнее элементы, а именно: восприятия и рефлексии зрелого человека, посвятившего свою жизнь делу, созиданию.
Писательство, как сама жизнь, есть странствие с целью что-то постичь. Оно - метафизическое приключение: способ косвенного познания реальности, позволяющий обрести целостный, а не ограниченный взгляд на Вселенную. Писатель существует между верхним слоем бытия и нижним и ступает на тропу, связывающую их, с тем чтобы в конце концов самому стать этой тропой.
И мне стало скучно. Так скучно, как никогда не бывало. Да ведь ничего же не может случиться! Ничего, даже если я бомбу в них брошу. Они же все мертвецы, зловонные мертвецы. Сидят в своем собственном вонючем дерьме, дышат им… Ни секунды нельзя здесь оставаться больше! Я бросился вон.
На улице все снова предстало серым и обыкновенным. Ужасающе обыкновенным. Двигались люди. Бессловесные, словно овощи. Что они ели, в то и превращались. А их пища превращалась в дерьмо. Только в дерьмо. Тьфу!
В свете, озарившем меня в вагоне надземки, я понял великое значение того, что со мной случилось. Явилось осознание: я знал теперь, что именно произошло со мной, и знал также, в какой степени могу управлять этой вспышкой. Что-то потеряно, а что-то приобретено. Может быть, больше я не испытаю «приступа» такой силы, но даже если он и случится, я не буду таким беспомощным. Как в самолете, идущем с бешеной скоростью сквозь облака: ты не можешь отключить мотор, но вдруг с радостным изумлением понимаешь, что можешь совладать с его ревом.
но вдруг я увидел свое отражение в автомате для жевательной резинки. Мне показалось, что я словно застал самый конец возрождения моего прежнего облика, знакомая до боли, привычная личность вглядывалась в меня откуда-то извне. Я вздрогнул, как вздрогнул бы всякий, когда, погрузившись в размышления, он вдруг видит хвост кометы, перечеркивающий небеса; комета уже исчезла, но на сетчатке глаз еще остается ее жаркий след. Я стоял, всматриваясь в свое отражение. Припадок кончился, но последствия его продолжались. Это было состояние восторга, экзальтация, но какая-то необычайно трезвая экзальтация. Напиться допьяна. Нет, то ощущение слишком слабо в сравнении с этим. Отблеск, отклик, не более. Это я сейчас пьян, а мгновением раньше я испытал вдохновение. Мгновением раньше я понимал, что это превосходит всякий восторг, всякую радость. Мгновением раньше я совершенно забыл, кто я, что я, я парил над всем миром. Еще немного, и я, быть может, переступил бы тонкую грань между разумом и безумием. Я мог бы утратить ощущение личности, я погрузился бы в океан бесконечности.
Новая раса людей, населяющая планету, расхаживающая по той же земле, не подозревающая о нашем существовании, не заботящаяся о минувшем и даже не способная его воспринять, если бы оно вдруг воскресло. Копошащиеся в расщелинах земли насекомые, упрямо следующие старым образцам и формам, не участвующие в эволюции, бросающие ей вызов. В своих бесчисленных поколениях они были современниками каждому людскому племени, они пережили все катаклизмы и исторические потрясения.