Так люди (первый каюсь я)
От делать нечего друзья.
Но дружбы нет и той меж нами.
Все предрассудки истребя,
Мы почитаем всех нулями,
А единицами - себя.
Мы все глядим в Наполеоны;
Двуногих тварей миллионы
Для нас орудие одно;
Нам чувство дико и смешно.
4 ноября (с.с.) 1836 г. утром на квартиру Пушкина в доме Волконских («…на Мойке близ Конюшенного мосту…») было доставлено три конверта с анонимными письмами.
В этот же день еще четверо друзей и знакомых поэта (Вяземские, Карамзины, Виельгорский, Россеты) получили точно такие же пакеты для передачи Пушкину, но, заподозрив недоброе, распечатали их и оставили у себя.
В конверте, прибывшем утром по городской почте, Пушкин обнаружил такое письмо, написанное по-французски нарочито измененным почерком: «Кавалеры первой степени, командоры и рыцари светлейшего Ордена Рогоносцев, собравшись в Великий Капитул, под председательством высокопочтенного Великого Магистра Ордена, его превосходительства
Произошло то, что было для Пушкина нестерпимее всего. Брошена была тень на его честь и доброе имя его жены.
Положение Пушкина было особенно мучительным потому, что он в эти дни оказался как никогда одинок. В самых близких ему домах не только принимали Дантеса, но и осуждали поэта за нетерпимость. Александр Карамзин, описывая позднее преддуэльные события, говорил: «Без сомнения, Пушкин должен был страдать, когда при нем я дружески жал руку Дантесу, значит, я тоже помогал разрывать его благородное сердце, которое так страдало, когда он видел, что враг его встал совсем чистым из грязи, куда он его бросил».
…Друзьям он тоже открыл не все. Вернее, именно им en не хотел сообщать эти подробности, чтобы не поколебалось их уважение к его жене. Вот почему друзья поэта считали его подозрения против Геккернов плодом разгоряченного воображения. «Мы так никогда и не узнали, на чем было основано это предположение, и до самой смерти Пушкина считали его недопустимым», - писал в феврале 1837 г. Вяземский.
«До самой смерти…». Даже ближайшие друзья Пушкина поверили ему только после его гибели, когда стало явным то, что он раньше таил всех.
Убежденность в виновности Геккернов сложилась в пушкинском кругу далеко не сразу. Вяземский писал: «О том, что было причиною этой кровавой и страшной развязки, говорить нечего. Многое осталось в этом деле темным и таинственным для нас самих {…} Пушкина в гроб положили и зарезали жену его городские сплетни, людская злоба, праздность и клевета петербургских салонов, безыменные письма…».
Но начиная с 10 февраля тон писем Вяземского и самая суть его сообщений меняются. Вместо общих слов о людской злобе и светской клевете в его письмах появляется совершенно определенно высказанное обвинение в адрес Геккернов. «Чем более думаешь об этой потере, - пишет Вяземский 10 февраля, - чем больше проведываешь обстоятельства, доныне бывшие в неизвестности и которые время начинает раскрывать понемногу, тем более сердце обливается кровью и слезами. Адские сети, адские козни были устроены против Пушкина и жены его {…} Супружеское счастье и согласие Пушкиных было целью развратнейших и коварнейших покушений двух людей, готовых на все, чтобы опозорить Пушкину». Два главных виновника не названы по имени, но не может быть никакого сомнения в том, что речь идет о Геккернах.
В аналогичном по содержанию письме к
Отношение к жене (Википедия).
Пушкин спорил с будущей тещей, вероятно, из-за приданого: она не хотела выдавать дочь без него, однако денег у разорённых Гончаровых не было. В письме, написанном под влиянием объяснения со старшей Гончаровой, Пушкин объявил, что Наталья Николаевна «совершенно свободна», он же женится только на ней или не женится никогда. Вернувшись в Москву, Пушкин заложил имение Кистенёво и часть денег (11 тысяч) передал в долг Гончаровой-старшей на приданое. Наталья Ивановна (тёща) в качестве подарка к свадьбе дала закладную на свои бриллианты, дед невесты - медную статую Екатерины II, выполненную по заказу
Много лет спустя, вспоминая …,
«Ах, он любил, как в наши лета
Уже не любят; как одна
Безумная душа поэта
Еще любить осуждена…»
Летом (1836)Пушкина в городе почти не видели. В обществе он не бывал. «Я в трауре (смерть матери) и не езжу никуда», - отвечал он на все приглашения. Под предлогом траура он не явился даже на петергофский праздник в честь дня рождения императрицы (это запомнили).
Поэт общался в это время лишь с немногими знакомыми и близкими друзьями. О встречах с Пушкиным летом 1836 г. до нас дошло всего несколько свидетельств. Среди них - любопытный рассказ Карла Брюллова о его визите к Пушкину на дачу. Как-то вечером, вскоре после своего приезда из Москвы, поэт зазвал художника к себе в гости. Они приехали на дачу поздно; детей уже уложили. Пушкин захотел показать их своему гостю, который был в его доме впервые. И он стал выносить к нему полусонных детей на руках по одному.
Но Брюллов не оценил этого порыва поэта. Ему показалось, что все это «не шло» Пушкину. Карл Брюллов был убежден, что гении не созданы для семейной жизни.
А для Пушкина его семья давно уже стала частью его собственного существования. Пушкин радовался детям и любил их каждого по-своему. Нащокину, с которым он был особенно близок душевно, поэт в январе 1836 г. написал: «Мое семейство умножается, растет, шумит около меня. Теперь, кажется, и на жизнь нечего роптать, и старости нечего бояться». Отношение к быту и семье как к низменной сфере жизни было ему глубоко чуждо. В его сокровенных записях для себя понятия «труды поэтические», «семья, любовь» стоят в одном ряду, обозначая главные ценности бытия.
«Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив», - писал Пушкин жене … «Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным». Это было сказано в одну из очень горьких минут, и сказано со всей искренностью.
Графиня Фикельмон, по-видимому, очень точно охарактеризовала реакцию Пушкина на распространившуюся клевету: «Пушкин, глубоко оскорбленный, понял, что, как бы он лично ни был уверен и убежден в невинности своей жены, она была виновна в глазах общества, в особенности того общества, которому его имя дорого и ценно. Большой свет видел все и мог считать, что само поведение Дантеса было верным доказательством невинности госпожи Пушкиной, но десяток других петербургских кругов, гораздо более значительных в его глазах, потому что там были его друзья, его сотрудники, и, наконец, его читатели, считали ее виновной и бросали в нее каменья».
Положение Пушкина было особенно мучительным потому, что он в эти дни оказался как никогда одинок. В самых близких ему домах не только принимали Дантеса, но и осуждали поэта за нетерпимость. Александр Карамзин, описывая позднее преддуэльные события, говорил: «Без сомнения, Пушкин должен был страдать, когда при нем я дружески жал руку Дантесу, значит, я тоже помогал разрывать его благородное сердце, которое так страдало, когда он видел, что враг его встал совсем чистым из грязи, куда он его бросил».
Вот что рассказала
Рассказ Вяземской
Перед нами редчайший случай почти полного совпадения двух мемуарных свидетельств. Княгиня Вяземская и Александрина независимо друг от друга рассказали об этом свидании одно и то же. По-видимому, в памяти обеих женщин этот эпизод запечатлелся так отчетливо потому, что он был неким кульминационным моментом в развитии событий и повлек за собою тягчайшие последствия.
Обе они начинают свой рассказ совершенно одинаково, сообщая о том, что эта встреча наедине с Дантесом оказалась для H. H. Пушкиной полной неожиданностью, что она была подстроена Идалией (здесь налицо чуть ли не словесные совпадения). Для обеих женщин роль Идалии была очевидна, и они не могли ей простить ее вероломства до конца своих дней.
Александр Карамзин впоследствии сообщил, что во время болезни Дантеса: «Старик Геккерн (посол Нидерландов) сказал госпоже Пушкиной, что он (Дантес) умирает из-за нее, заклинал ее спасти его сына.». По словам Вяземского, Геккерн побуждал Наталью Николаевну «изменить своему долгу».
Каковы были непосредственные мотивы, толкнувшие Геккерна (дипломата!) на этот шаг, сказать нелегко. По-видимому, он вел двойную игру. Геккерн выполнял поручение своего приемного сына, который сделал его своим конфидентом, и в то же время с тайным злорадством заставлял краснеть и трепетать от его намеков женщину, которую он ненавидел.
Молодая женщина не сумела дать отпор опытному интригану и, принужденная выслушивать его вкрадчивые речи, оказалась в очень неловком положении. В какую бы форму ни облек барон свои двусмысленные предложения, разговор этот, несомненно, глубоко задел Наталью Николаевну.
В 1850-е годы