Цитаты на тему «Мысли»

Не то важно: умер человек или жив, а то, какой он в твоей памяти.

Много взглядов и прикосновений… много вздохов и сомнений… много всякой ерунды… в которой только Он и только Ты…

То, о чём он умалчивал было исключительной вежливостью с его стороны.

Они долго совещались и, наконец, закончив обсуждения обратились к Нему. Их речь не была длиной и излишне эмоциональной - они просто объявили ему, что Он удостоился права жить в РАЮ, но…, завершили они, но Она… Она там быть не может.
Он, помолчав немного, тихо и вежливо обратился к ним:" Мне очень грустно, что вы со своей огромной высоты способны видеть и постигать так мало!!! Ведь всё очень просто - без Неё ваш рай для меня хуже ада" - и, помолчав минуту, закончил: «Я всегда буду там, где она!»
Они неудомённо переглянулись и, видимо так и непоняв его, удалились. Он же остался ждать ту, которая была для него раем, ведь место это всего лишь вывеска, название и не более того…

Жизнь нужна, чтобы жить. Вместо того, чтобы искать смысл жизни.

Собутыльником ты можешь и не быть, но выпить за живущих ты обязан!

И дело не в том что жизнь театр и все в
Ней актёры,
Просто человек остро нуждается
В зрителе, причём достойном, а кто может
Быть достойней Бога? Кто ещё оценит тебя
Изнутри до мельчайших подробностей?
Кто ещё может так тебя понять?
По этому вера не страх, и не благоговение
Это самая искренняя дружба.

не верь обещаниям… история это доказывает…

ЛЮБОВЬ - такое чувство, которое рождается в нас само, а умертвить его, нам могут и помочь.

Сегодня, когда разная сволочь вновь потирает ручки в предчувствии очередной войны, когда война эта кажется ожиревшему человечеству чем-то, вроде забавы; когда политики всего мира охотно лезут в эту кровавую игру, мечтая сорвать банк, самое время вспомнить, что значит война для людей простых, вдали от роскошных бомбоубежищ, гарантирующих властям жизнь даже в случае ядерного удара.

Читаю старых авторов и наслаждаюсь самой вязью слов. Сколько в давних текстах поэзии без претензии на поэтичность, подлинной мудрости и пророчеств. В знаменитом сборнике «Физиология Петербурга» есть такая фраза: «О Петербурге привыкли думать как о городе, построенном даже не на болоте, а чуть ли не в воздухе».
Громады дворцов, гранит набережной, медь памятников - все это парит над землей, а парящее в любой момент способно испариться, исчезнуть.
Питер - город мученик, страдалец. А герой потому, что каждый раз упрямо восставал из праха, преодолевал коллапс, чудом начинал дышать вопреки всему, вопреки самой смерти и ужасу невесомости.
Однажды спасла Питер моя мама. Не позволила ему подняться в воздух и раствориться без остатка в черном космосе.
Говорят, говорят, что-то кому-то доказывают. Где были евреи на войне? Я не знаю этого. Я знаю, где была моя мама, мой отец, мои дядья. Этих знаний достаточно. Мне достаточно. Всегда было достаточно. Мне не нужны доказательства еврейского героизма и разговоры на эту тему.
Моя мама была в тылу, если можно назвать тылом блокаду, а не сидела в окопе. Однако смерть была рядом с ней каждую минуту. Мама не вытаскивала раненых с поля боя, не ходила в разведку. Все 900 дней блокады Ленинграда она проработала в Куйбышевской больнице на Литейном проспекте, а жила всего лишь в полутора километрах от этого, военного в ту пору, госпиталя, на углу Кирочной и того же Литейного.

- На саму работу силы еще были, - говорила мама. - Вот добраться до госпиталя… Однажды я упала и долго не могла встать, а потому и опоздала ровно на 15 минут. В это время в левый флигель больницы попал снаряд, прямо в операционную попал, где я должна была дежурить. Все там погибли, а я осталась жива, потому что поскользнулась, упала и долго не могла подняться, пока мне не подал руку случайный прохожий.
- Кто это был? - спросил я у мамы.
- Какая разница? - сказала она. - Я и не помню, как он выглядел. Шинель только помню, очень длинную шинель. Вытащил он меня из сугроба и пошел дальше. Вот и все… Нет, он спросил: «Идти сможешь?» Я ответила, что смогу, и он ушел.
Мама рассказывала о блокаде просто, «без выражения». Точно так же говорила она о необходимости купить в магазине хлеб, сметану и двести граммов сыра или просила отнести в прачечную, на углу Моховой и улицы Пестеля, грязное белье.
Именно поэтому я верил каждому слову мамы и рассказы ее о блокаде обычно слушал с жадным вниманием, усматривая в них некую мистическую особенность, тянул «одеяло на себя» и думал примерно так: «Удивительное дело! Я родился сразу после войны только потому, что мама поскользнулась, упала, опоздала на работу, а потому и осталась в живых. Я родился, потому что какой-то неизвестный человек в длиннополой шинели подал маме руку и ушел, может быть навстречу своей смерти, но спас жизнь случайно встреченной женщине».
И вообще, сколько раз Гитлер пытался убить мою маму, а значит, и меня, тогда даже не зачатого, не родившегося? Сколько было потрачено металла, взрывчатки, керосина для бомбардировщиков, человеческих, жизней и даже ткани на солдатскую форму, чтобы убить мою маму и не дать ей возможность родить сразу после войны сына.
И еще я думал, что огромный город выстоял вопреки всему только затем, чтобы хоть кто-то из женщин Ленинграда остался жить и родил сына. Медный всадник сохранил сам себя с этой целью, и Зимний дворец, и липы Летнего сада - все это осталось, чтобы родился я, накануне нового, 1946-го, года.
Лестно думать о городе, как о хранителе твоей жизни. Так я, захваченный манией величия, относился к Питеру всегда и отношусь до сих пор с нежной любовью и благодарностью. Город выстоял, не исчез в ту страшную войну благодаря своей удивительной, неземной красоте и мужеству тех, кто не только сражался в кольце блокады, но просто остался в погибающем городе и выжил чудом, заслонив своими телами гранит набережной, павильоны Росси и Михайловский замок…
«Петербургу быть пусту», - пророчествовал Дмитрий Мережковский. Странный этот город, фантом - умирал много раз, но каким-то чудом остался на земле. Город, стоящий на костях своих строителей, пропитанный кровью миллионов погибших от голода, пуль, бомб и снарядов, остался цел вопреки всем обстоятельствам, а не благодаря им.
А как красиво хоронил Питер Федор Михайлович Достоевский: «Петербургское утро, гнилое, сырое и туманное. Мне сто раз среди этого тумана задавалась странная, но навязчивая греза: а что как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы бронзовый Всадник на жарко дышащем, загнанном коне».
«Склизлый»! Мой компьютер не знает этого слова, подчеркивает его красной чертой. Глупый, глупый компьютер. Двор-колодец, в котором прошло мое детство, был мощен булыжником. Осенью камни эти темнели до черноты. Притронешься - склизкие. Само слово, рожденное Петербургом.
Питер - «склизлый» на ощупь, но еще и скользкий, готовый соскользнуть, рухнуть в пропасть безвременья или «подняться с туманом в воздух».
Как тут не вспомнить ту фразу В. Белинского из «Физиологии Петербурга» - о городе, растворенном в облаках…
Не поднялся Питер тогда, не исчез в низком свинцовом небе, глубоко врос в землю и слишком тяжел был. И не только за счет дворцов, статуй и булыжников мостовой, а потому еще, что осталась в нем моя мама. Сорок килограммов весу в ней было, даже через год после прорыва блокады, но и этот вес маминого тела спас город на Неве.
Не знаю, какие силы помогли ей подняться, не умереть в снегу по дороге на работу, зато знаю, кто спас маму от верной смерти в январе 1942 года, когда лежала она под ворохом одеял в черной, промерзлой комнате. Даже голод не чувствовала мама, а просто жила одним слабым дыханием в ожидании смерти.
Тогда вошла в комнату соседка Тамара и взяла со стола хлебные карточки мамы. Она сказала: «Извини, Лия, ты все равно умрешь, а я, может, и протяну еще…» Сказала так и ушла, еле-еле передвигая ноги. Большая часть людей в блокаде передвигалась очень медленно. Она ушла так, как никогда не уходят воры. «Будто во сне», - говорила моя мама. В тот день она вообще не могла двигаться, даже медленно.
И медленно шел через город ее брат Моисей. Он работал на Ижорском заводе. Завод этот не только ремонтировал танки, но и мастерил буржуйки для замерзающего Питера.
Вот такую печь тащил мой дядя на саночках через весь город. Он очень любил свою сестру и мою маму. Он поднял чугунную печь на третий этаж и внес ее в комнату моей мамы, может быть, за минуты до ее тихой смерти.
- Погоди, - сказал он маме, отдышавшись. - Не умирай.
И поставил буржуйку на лист железа, и вывел трубу в форточку, и превратил последний стул в дрова, и поставил на печь котелок с водой, а когда вода закипела, бросил в котелок брикет пшенной каши с салом…

Моисей осторожно кормил мою маму с ложечки - этой, совсем не кошерной, пищей.
Потом он сломал в соседней комнате большой платяной шкаф. А мама уже понимала жизнь, и слышала удары топора, и теперь не хотела умирать, и подумала о тех украденных карточках и о том, что нет ничего плохого в факте их кражи на глазах у погибающей от голода хозяйки.
Теперь, когда брат Моисей оставил на полу у печи весь свой офицерский паек - две банки тушенки и кирпич черного хлеба - и этой еды ей должно было хватить до выдачи новых карточек, мама решила так: кража прежних была не злом, а благом. Мама тогда подумала, что совершила соседка вовсе не воровство, а правильный поступок. У моей мамы был счастливый характер.
Выходит, я родился не только благодаря случайному опозданию мамы на работу, но и дяде Моисею, притащившему к постели умирающей сестры печку-буржуйку и накормившему ее пшенной кашей с салом.
Получается, и мой дядя, и это изделие из чугуна дали городу в блокаде необходимую тяжесть, чтобы Питер не поднялся вместе с туманом в воздух и не исчез, не растворился в небе на радость Гитлеру.
Было еще много случаев, странных стечений обстоятельств, не позволивших маме моей погибнуть. Всевышний простил ей, еврейке, кашу с салом, как и другие мелкие прегрешения.
Она рассказывала, например, что однажды резала шоколадку для раненых на 12 частей тупым ножом, и на подносе остались шоколадные крошки, и она эти крошки, не выдержав, отсыпала в ладонь, отправила в рот и проглотила с жадностью.

- Так было всего один раз, - сказала мама, - но потом меня начала мучить совесть, и я достала острый нож.
Теперь, когда у меня родились и выросли свои дети и внучки, я думаю, что волшебное спасение города и мамы в ту чудовищную войну случилось не только ради моей, не такой уж значительной, персоны. Может быть, кто-то в этой случайной цепочке живых людей окажется нужным миру. Жизненно нужным. Может быть, ради этого «кого-то» и тащил мой дядя Моисей, коммунист и атеист, по замерзающему городу саночки с печкой-буржуйкой?
Спасся великий город, спаслась моя мама, родился я, родились мои дети, родятся правнуки и праправнуки. В Израиле, не в Питере они родятся. Кто знает, возможно, эти праправнуки и знать не будут, где расположен город Петра, и говорить не смогут на русском языке, и слово «блокада» будет им неведомо, как и то, что появились они на свет Божий только потому, что выстоял Питер и чудом осталась жива моя мама, их бабушка, и прабабушка, и прапрабабушка, и так далее…
Мама моя не считалась героем войны. У нее была всего одна медаль - «За оборону Ленинграда». Вот она передо мной, потемневшая от времени. На фоне шпиля Петропавловской крепости - солдат, матрос, рабочий с ружьями наперевес, а последняя в шеренге - женщина, закутанная в платок сестры милосердия. Лицо этой женщины различить трудно. Да что там трудно - невозможно различить. В детстве я думал, что на медали изображена моя мама. Я даже спросил ее как-то об этом.
- Что ты, глупенький, - улыбнулась она. - Это женщина вообще, просто женщина.

Стихи бывают,
Пока есть тот,
Кто их ждёт.

Если человеку ничего от тебя не нужно, значит, ты для него перестал быть человеком.

Мы живем не для того, чтобы переливать из пустого в порожнее, а для того, чтобы переливать из порожнего в пустое.

Все чаще замечаю, что какой бы пздц со мной не случился, он все реже меня удивляет

Я готов пойти на все! - решил снег… И ведь пошел же …