Ахматова и Модильяни

«Любовь - это история в жизни женщины и эпизод в жизни мужчины», - обмолвился один известный француз. Леди Серебряного века, «не то монахиня, не то блудница» никогда не писала о счастливой любви. Ахматова была поэтессой любви-излома.

Отношения Ахматовой и Модильяни завораживают хотя бы потому, что они были краткими, как эпизод, но яркими, как история.

Итак, в 1910 году Анна Ахматова выходит замуж за Гумилева, и молодожены отправляются на месяц в Париж…

В Париже Анна встретила молодого еврейского юношу, совсем недавно приехавшего из Италии, меняющего адреса как перчатки (среди адресов - бульвар Распай, который Ахматова упоминает в автобиографии в связи с медовым месяцем). Скромный итальянский художник просит разрешения ее нарисовать - почему бы нет?

В тот приезд она видела его всего несколько раз. Тем не менее всю зиму Дэдо писал ей. «Вы во мне как наваждение», - летело из Парижа в Россию. Он постоянно восхищался ее способностью угадывать мысли, видеть чужие сны и прочими мелочами: «О, это умеете только вы», - удивлялся Модильяни. Хотя ничего неожиданного для самой Анны в этой «передаче мыслей» не было - все, кто знал ее, давно привыкли к этому.

Уже в ту первую поездку-встречу двадцатилетняя Ахматова понимала, что для Модильяни была просто чужой, не очень понятной женщиной, иностранкой. Да и сама она не знала его совершенно, видела лишь одну сторону его души - «сияющую». В реальности же уже тогда Модильяни становился героем легенды о гении, раскрывшемся благодаря наркотикам. Это было правдой лишь отчасти: он никогда не писал в состоянии наркотического опьянения, но на его хрупкую нервную систему оно оказывало быстрое и необратимое действие. Однако Дэдо продолжал творить - вопреки туберкулезу, пьянству, нищете.

Они встретились снова в 1911 году. Тот же Париж, другой Модильяни. Он весь потемнел и осунулся, но глаза с золотыми искрами говорили ей, что этот человек по-прежнему не похож ни на кого на свете. Его голос как-то навсегда осядет в памяти. Как художник он также не имел никакого признания, а беден был так, что им приходилось сидеть в Люксембургском саду на скамейке, а не на платных стульях, как было принято. Но Амедео никогда не жаловался ей - нужда и непризнание были тем мраком, сквозь который в нем искрилось «все божественное», как потом напишет Анна. Только один раз Дэдо вспомнил одну из парижских зим, когда ему было так плохо, что он «не мог думать о самом ему дорогом».

Ахматова отмечала про себя, что он никогда не рассказывает о предыдущих влюбленностях (пришлось отвыкать - до него так делали все). Вообще Амедео почти не говорил с ней о земном. «Очевидной» подруги жизни у него тогда не было. Были музы (читай: натурщицы), но они были всегда (бесчисленные «кики», «малышки»).

Он запомнился ей помешанным на искусстве Египта, влюбленным в египетский подвал Лувра («все остальное можешь даже не смотреть…»). Ему нравилось рисовать ее головку в убранстве египетских цариц и танцовщиц. Он любил замечать Ахматовой, перебирающей тонкими пальцами свои африканские бусы: «Украшения должны быть дикарскими…» Модильяни был нежен и заботлив с ней (сравните: его будущая подруга, с которой он проживет ближайшие два года, в первый раз запомнила его «некрасивым, жадным и жестоким»).

Что притягивало Анну к Модильяни? То, что он видел все не так, как остальные. Однажды ее поразило, что Дэдо нашел красивым одного заведомо некрасивого человека, причем очень настаивал на этом. «Моды» - слова, которым дышал весь Париж, для него не существовало. По поводу Венеры Милосской говорил, что «прекрасно сложенные женщины, которых стоит лепить и писать, всегда кажутся неуклюжими в платьях».

Тем летом в Париже часто шли теплые дожди, и Модильяни ходил с огромным, очень старым черным зонтом, под которым они часами сидели в Люксембургском саду. В два голоса читали Верлена, которого оба знали наизусть, радовались, что помнили одни и те же четверостишия. Рядом стоял сонный старый дворец в итальянском вкусе.

Модильяни водил Анну смотреть старый Париж за Пантеоном, как «положено», - ночью при луне. Именно он подарил ей «настоящий» Париж, в котором они однажды заблудились… Он любил бродить по ночному Парижу. Она знала это, иногда подходила к жалюзи и наблюдала за его тенью под своими окнами. Возможно, все это ей только снилось.

Моди был в душе ребенком, и ни гашиш, ни алкоголь, ни тяжелое подкашливание не вытравили в нем наивно-трагической романтики. Как-то Ахматова зашла за ним, в мастерской никого не было, но окно над воротами было открыто. Анна держала в руках охапку красных роз, которую по какому-то нелепому вдохновению начала бросать в мастерскую через окно. Не дождавшись Дэдо, она ушла. Когда они встретились, он спросил, как она попала в комнату. Ахматова объяснила, что не заходила внутрь, но Моди был по-прежнему удивлен и зачарован: «Не может быть - они так красиво лежали…»

Моди рисовал ее у себя дома и просил, чтобы эти портреты она повесила в своей комнате в России. Они погибли в первые годы революции, из шестнадцати уцелел лишь один.

Через семь лет после этой поездки Анна упомянет в разговоре с мужем имя Модильяни, тот назовет его «пьяным чудовищем» или чем-то в этом роде (что могло иметь под собой веские основания). Им обоим (и Гумилеву, и Амедео) тогда оставалось жить примерно по три года.

Советский нэп Ахматовой запомнился маленьким некрологом во французском художественном журнале, в котором Модильяни называли великим художником XX века. Он умер в возрасте 35 лет (через девять лет после их последней встречи), его любимая жена на следующее утро выбросилась с 6-го этажа. Маленькая дочка выросла и написала его биографию, в которой фигурировало не только имя ее матери Жанны Эбютерн, но и множество «кики». Об Анне в ней не было ни слова.

Впрочем, «Анна и Амедео» - это не столько история любви, сколько лишь эпизод из жизни двух людей, обугленных дыханием искусства. Позже Ахматова отметила, что ей удалось понять одну существенную вещь. «…Все, что происходило, было для нас обоих предысторией нашей жизни: его - очень короткой, моей - очень длинной».