Собрались три бледно-зеленые больничные пижамы решать вопрос: как мужику в одной лодке переплавить через реку волка, козу и капусту? Решать стали громко; скоро перешли на личности. Один, носатый, с губами, похожими на два прокуренных крестьянских пальца, сложенных вместе, попер на лобастого, терпеливого:

-- А ты думай! Думай! Он поплавит капусту, а волк здесь козу съест! Думай!.. У тя ж голова на плечах, а не холодильник.

Лобастый медленно смеется.

Этот лобастый -- он какой-то загадочный. Иногда этот человек мне кажется умным, глубоко, тихо умным, самостоятельным. Я учусь у него спокойствию. Сидим, например, в курилке, курим. Молчим. Глухая ночь… Город тяжело спит. В такой час, кажется, можно понять, кому и зачем надо было, чтоб завертелась, закружилась, закричала от боли и радости эта огромная махина -- Жизнь. Но только -- кажется. На самом деле сидишь, тупо смотришь в паркетный пол и думаешь черт знает о чем. О том, что вот -- ладили этот паркет рабочие, а о чем они тогда говорили? И вдруг в эту минуту, в эту очень точную минуту из каких-то тайных своих глубин Лобастый произносит… Спокойно, верно, обдуманно:

-- А денечки идут.

Пронзительная, грустная правда. Завидую ему. Я только могу запоздало вздохнуть и поддакнуть:

-- Да. Не идут, а бегут, мать их!..

Но не я первый додумался, что они так вот -- неповторимо, безоглядно, спокойно -- идут. Ведь надо прежде много наблюдать, думать, чтобы тремя словами -- верно и вовремя сказанными -- поймать за руку Время. Вот же черт!

Лобастый медленно (он как-то умеет -- медленно, то есть не кому-нибудь, себе) смеется.

-- Эх, да не зря бы они бежали! А?

-- Да.

Только и всего.

Лобастый отломал две войны -- финскую и Отечественную. И, к примеру, вся финская кампания, когда я попросил его рассказать, уложилась у него в такой… компактный, так, что ли, рассказ:

-- Морозы стояли!.. Мы палатку натянули, чтоб для маскировки, а там у нас была печурка самодельная. И мы от пушек бегали туда погреться -каждому пять минут. Я пришел, пристроился сбочку, задремал. А у меня шинелька -- только выдали, новенькая. Уголек отскочил, и у меня от это вот место все выгорело. Она же -- сукно -- шает, я не учуял. Новенькая шинель.

-- Убивали же там!

-- Убивали. На то война. Тебе уколы делают?

-- Делают.

-- Какие-то слабенькие теперь уколы. Бывало, укол сделают, -- так три дня до тебя не дотронься: все болит. А счас сделают -- в башке не гудит, и по телу ничего не слышно.

…И вот Носатый прет на Лобастого:

-- Да их же нельзя вместе-то! Их же… Во дает! Во тункель-то!

-- Не ори, -- советует Лобастый. -- Криком ничего не возьмешь.

Носатый -- это не загадка, но тоже… ничего себе человечек. Все знает. Решительно все. Везде и всем дает пояснения; и когда он кричит, что волк съест козу, я как-то по-особенному отчетливо знаю, что волк это сделает -- съест. Аккуратно съест, не будет рычать, но съест. И косточками похрустит.

-- Трихопол?! -- кричит Носатый в столовой. -- Это -- для американского нежного желудка, но не для нашего. При чем тут трихопол, если я воробья с перьями могу переварить! -- и таков дар у этого человека -- я опять вижу и слышу, как трепещется живой еще воробей и исчезает в железном его желудке.

Третья бледно-зеленая пижама -- это Курносый. Тот все вспоминает сражения и обожает телевизор. Смотрит, приоткрыв рот. Смотрит с таким азартом, с такой упорной непосредственностью, что все невольно его слушаются, когда он, например, велит переключить на «Спокойной ночи, малыши». Смеется от души, потому что все там понимает. С ним говорить, что колено брить -- зачем?..

Вот эти-то трое схватились решать весьма сложную проблему. Шуму, как я сказал, сразу получилось много.

Да, еще про Носатого… Его фамилия -- Суворов. Он крупно написал ее на полоске плотной бумаги и прикнопил к своей клеточке в умывальнике. Мне это показалось неуместным, и я подписал с краешку карандашом: «Не Александр Васильевич». Возможно, я сострил не бог весть как, но неожиданно здорово разозлил Суворова. Он шумел в умывальнике:

-- Кто это такой умный нашелся?!

-- А зачем вообще надо объявлять, что эта клеточка -- Суворова? Ни у кого же нет. Вы что, полагаете… -- пустился было в длинные рассуждения один вежливый очкарик, но Суворов скружил на него ястребом.

-- Тогда чего же мы жалуемся, что у нас в почтовом ящике газеты поджигают?! Сегодня -- карандаш, завтра -- нож в руки!..

-- Ну, знаете, кто взял в руки карандаш, тот…

-- Пожалуйста, можно и без ножа по очкам дать. По-моему я догадываюсь, кто это тут такой грамотный… Очкарик побледнел.

-- Кто?

-- Сказать? Может, носом ткнуть?

Мне стало больно за очкарика, и я, как частенько я, выступил блестящим недомерком.

-- А чего вы озверели-то? Ну, пошутил кто-то, и из-за этого надо шум поднимать.

-- За такие шутки надо… не шум поднимать! Не шум надо поднимать, а тянуть куда следует.

Дурак он. Дурак и злой.

-- … Как же ты туда повезешь волка, когда там коза?! -- кричит Суворов. -- Он же ее съест!

-- Связать, -- предлагает Курносый.

-- Кого связать?

-- Волка.

-- Нельзя, тункель!

-- А чего ты обзываешься-то? Мы предлагаем, как выйти из положения, а ты…

-- Как же тут не кричать, скажи на милость?! Если вы не понимаете элементарных вещей…

Лобастый упорно думает.

-- Как все покричать любят! -- изумляется Курносый. -- Знаешь -объясни. Чего кричать-то?

-- Полные тункели! -- удивляется в свою очередь Суворов. -- Какой же тогда смысл в этой задаче? Ну -- объяснил я, и все? А самим-то можно подумать?

-- Вот мы и думаем. И предлагаем разные варианты. А ты наберись терпения.

-- Привыкли люди, чтоб за них думали! Сами -- в сторонку, а за них думай!

-- Волк капусту не ест, -- размышляет вслух Лобастый. -- Значит его можно здесь оставить…

-- Ну! ну! ну! -- подталкивает Суворов.

-- Не понужай, не запрег.

-- Давай дальше! Волк капусту не ест… Правильно начал!

Серые, глубокие глаза Лобастого тихо сияют.

-- Начать -- это начать, -- бормочет он. По-моему, он уже сообразил, как надо делать. -- Говорят: помоги, господи, подняться, а ляжем сами. Значит, козу отвезли. Так?

-- Ну!

-- Плывем назад, берем капусту…

-- Ее же там коза сожрет! -- волнуется Курносый.

-- Сожрет? -- спрашивает Лобастый, и в голосе его чувствуется мощь и ирония. -- Тада мы ее назад оттуда, раз она такая прожорливая.

-- А тут волк!

-- А мы волка -- туда. Пусть он у нас капустки опробует…

Суворов радостно хлопает Лобастого, но спине; и так как мне все время что-нибудь кажется, когда Суворов что-нибудь делает, то на этот раз почему-то кажется, что он хлопнул по лафету тяжелой пушки, и пушка на это никак не вздрогнула.

-- А-а! -- догадывается Курносый. Ему тоже весело, и он смеется. -- А потом уж мы туда -- козу, в последнюю очередь!

-- Дошло! -- орет Суворов. Он просто не может не орать. Все мы тут -крепко устали, нервные, -- это тебе не высоту брать.

-- Сравнил телятину с… -- обиделся Курносый.

Лобастый долго, терпеливо, осторожно мнет в толстых пальцах каменную «памирину», смотрит на нее… И я вдруг ужасаюсь его нечеловеческому терпению, выносливости. И понимаю, что это -- не им одним нажито, такими были его отец, дед… Это -- вековое.

Лобастый по привычке едва заметным движением тронул куртку, убедился, что спички в кармане, встал, пошел в курилку. Я -- за ним. Посидеть с ним, помолчать.