Умирали тоже спокойно. Бывало, дед какой?нибудь лет в девяносто пять решал вдруг, что умирает. А и пора уже давно. Дети взрослые, внуки уже большие, пора землю делить, а он живёт. Вот съедутся родственники кто откуда. Стоят. Вздыхают. Ждут. Дед лежит на лавке под образами в чистой рубахе день, два, три… не умирает. Позовут батюшку, причастят его, соборуют… не умирает. На четвёртый день напекут блинов, оладий, холодцов наварят, чтобы справлять поминки по нем, горилки привезут ведра два… не умирает. На шестой день воткнут ему в руки страстную свечу. Все уже с ног валятся. Томятся. Не умирает. На седьмой день зажгут свечу. Дед долго и строго смотрит на них, потом, задув свечу, встаёт со смертного одра и говорит: «Ни! Не буде дила!» И идёт на двор колоть дрова.
А теперь?
Не успеешь с человеком познакомиться, смотришь — уже надо идти на его панихиду! Люди «кокаются», как тухлые яйца. У всех склерозы, давления, инфаркты. И неудивительно. Век такой сумасшедший. От одного радио можно с ума сойти. А телефоны? А телевизор? А всякие магнитофоны? Ужас! Кошмар! И всё это орёт как зарезанное, требует, приказывает, уговаривает, поучает, вставляет вам в уши клинья! И везде: в собственном доме, на улице, в магазинах, в учреждениях, у соседей. Где хотите. И заметьте, что это просто садизм какой?то. Люди иногда даже не слушают, например, радио, а выключить не позволяют: «Пусть говорит». — «Зачем?» — «Так…» Они точно боятся, что если оно замолчит, то будет хуже. Не дай Бог, ещё что?нибудь случится. Сплошное засорение мозгов какое?то! Ни почитать, ни подумать, ни сосредоточиться невозможно.
А вечером дети садятся за телевизор, выгнав главу семьи из кабинета, и сладкие, приветливые, «очень миленько» причёсанные телетёти начинают рассиропливать какую?нибудь копеечную историю с «музычкой» и танцами или показывать захудалый фильм двадцатипятилетней давности, где играют молодые актрисы, которые уже, слава Богу, старухи, которых уже побросали четвёртые мужья и которые никак не могут бросить сцену. И вы думаете: «До чего же эта корова Закатайская была когда?то худенькой и хорошенькой!» И прямо диву даётесь.
Я ненавижу телевизор…
…Вот тут и появился кокаин.
Кто первый начал его употреблять? Откуда занесли его в нашу среду? Не знаю. Но зла он наделал много.
Продавался он сперва открыто в аптеках, в запечатанных коричневых баночках, по одному грамму. Самый лучший, немецкой фирмы «Марк» стоил полтинник грамм. Потом его запретили продавать без рецепта, и доставать его становилось все труднее и труднее. Его уже продавали «с рук» -- нечистый, пополам с зубным порошком, и стоил он в десять раз дороже. После первой понюшки на короткое время ваши мозги как бы прояснялись, вы чувствовали необычайный подъем, ясность, бодрость, смелость, дерзание. Вы говорили остроумно и ярко, тысячи оригинальных мыслей роились у вас в голове. Жизнь со своей прозой, мелочами, неудачами как бы отодвигалась куда-то, исчезала и уже больше не интересовала. Вы улыбались самому себе, своим мыслям, новым и неожиданным, глубочайшим по содержанию.
Продолжалось это десять минут. Через четверть часа кокаин ослабевал, переставал действовать. Вы бросались к бумаге, пробовали записать эти мысли…
Утром, прочитав написанное, вы убеждались, что все это бред! Передать свои ощущения вам не удалось! Вы брали вторую понюшку. Она опять подбадривала вас на несколько минут, но уже меньше. Дальше, все учащающая понюшки, вы доходили до степени полного отупения. Тогда вы умолкали. И так и сидели, белый как смерть, с кроваво красными губами, кусая их до боли. Острое желание причинить себе самому физическую боль едва не доводило сумасшествия. Но зато вы чувствовали себя гением. Все это был, конечно, жестокий обман наркоза! Говорили вы чепуху, и нормальные люди буквально шарахались от вас. …
.Вы ничего не могли есть, и организм истощался до предела. Пить кое-что вы могли: коньяк, водку. Только очень крепкие напитки. Они как бы отрезвляли вас, останавливали действие кокаина на некоторое время, то есть действовали как противоядие. Тут нужно было ловить момент, чтобы бросить нюхать и лечь спать. Не всегда это удавалось. Потом, приблизительно через год, появлялись тяжелые последствия в виде мании преследования, боязни пространства и прочее.
Короче говоря, кокаин был проклятием нашей молодости. Им увлекались многие. Актеры носили в жилетном кармане пузырьки и «заряжались» перед каждым выходом на сцену. Актрисы носили кокаин в пудреницах. Поэты, художники перебивались случайными понюшками, одолженными у других, ибо на свой кокаин чаще всего не было денег.
Не помню уже, кто дал мне первый раз понюхать кокаин, но пристрастился я к нему довольно быстро. Сперва нюхал понемножку, потом все больше и чаще.
-- Одолжайтесь! -- по-старинному говорили обычно угощавшие. И я угощался. Сперва чужим, а потом своим. Надо было где-то добывать…
…Однажды в театр пришел журналист, кажется, Сергей Яблоновский из «Русского слова» -- самой большой газеты того времени -- и написал о нашем театре. Нельзя сказать, чтобы она была хвалебной -- критик всех поругивал, только обо мне выразился так «остроумный и жеманный Александр Вертинский». Этого было достаточно, чтобы я «задрал нос» и чтоб все наши актеры возненавидели меня моментально. Но уже было поздно. Успех мой шагал сам по себе, меня приглашали на вечера. А иногда даже писали обо мне. Марье Алексеевне пришлось дать мне наконец «жалование» двадцать пять рублей в месяц, что при «борще и котлетах» уже являлось базисом на котором можно было разворачиваться. Но увы… деньги эти главным образом шли на покупку кокаина.
Вернулась из поездки моя сестра. Мы поселились вместе, сняв большую комнату где-то на Кисловке. К моему великому огорчению, она тоже не избежала ужасного поветрия и тоже «кокаинилась».
Куда только мы не попадали. В три-четыре часа ночи, когда кабаки закрывались, мы шли в «Комаровку» -- извозчичью чайную у Петровских ворот, где в сыром подвале пили водку с проститутками, извозчиками и всякими подозрительными личностями и нюхали, нюхали это дьявольское зелье.
Конечно, ни к чему хорошему это привести не могло. Во-первых кокаин разъедал слизистую оболочку носа, и у многих из нас носы уже обмякли, и выглядели ужасно, а во-вторых наркоз почти не действовал и не давал ничего, кроме удручающего, безнадежного отчаяния.
Я где-то таскался по целым дням и ночам и даже сестру Надю стал видеть редко. А ведь мы очень любили друг друга… Надя была единственным близким мне человеком в этом огромном шумном городе… И я не сберег ее! Что это, кокаин, анестезия? Полное омертвления всех чувств. Равнодушие ко всему окружающему. Психическое заболевание…
Помню, однажды я выглянул из окна мансарды, где мы жили (окно выходило на крышу), и увидел, что весь скат крыши под моим окном усеян коричневыми пустыми баночками из-под марковского кокаина. Сколько их было? Я начал в ужасе считать. Сколько же я вынюхал за этот год!
И первый раз в жизни я испугался. Мне стало страшно! Что же будет дальше? Сумасшедший дом? Смерть? Паралич сердца? А тут еще галлюцинации… Я жил в мире призраков!
Я встал. Я вспомнил, что среди моих знакомых есть знаменитый психиатр -- профессор Баженов. Я вышел на Тверскую и решил ехать к нему. Баженов жил на Арбате. Подходя к остановке, я увидел совершенно ясно, как Пушкин сошел с своего пьедестала и, тяжело шагая «по потрясенной мостовой» (крутилось у меня в голове), тоже направился к остановке трамвая. А на пьедестале остался след его ног, как в грязи оставшийся след от калош человека.
-- Опять галлюцинация! -- спокойно подумал я, -- Ведь этого же быть не может?
Тем не менее Пушкин стал на заднюю площадку трамвая и воздух вокруг него наполнился запахом резины исходившим от плаща.
Я ждал, улыбаясь, зная, что этого быть не может. А между тем это было!
Пушкин вынул большой медный старинный пятак, которых уже не было в обращении.
-- Александр Сергеевич! -- тихо сказал я -- Кондуктор не возьмет у вас этих денег! Они старинные!
Пушкин улыбнулся:
-- Ничего. У меня возьмет!
Тогда я понял, что просто сошел с ума.
Я сошел с трамвая на Арбате. Пушкин поехал дальше.
Профессор Баженов тотчас принял меня.
-- Ну? В чем дело юноша?-- спросил он.
-- Я сошел с ума, профессор,-- твердо выговорил я.
-- Вы думаете? -- как-то равнодушно и спокойно спросил он.
-- Да. Я уверен в этом.
-- Ну тогда посидите пока. Я занят, и мне сейчас некогда.
И он начал, что-то писать. Через пол-часа так же спокойно вернулся к разговору.
-- Из чего же вы, собственно, заключаете это?-- спросил он просто, как будто даже не интересуясь моим ответом.
Я объяснил ему все, рассказав также и о том, как ехал с Пушкиным в трамвае.
-- Обычные зрительные галлюцинации!-- устало заметил он. Минутку он помолчал, потом взглянул на меня и строго сказал:
-- Вот что, молодой человек, или я вас сейчас же посажу в психиатрическую больницу, где через год-два вас вылечат, или вы немедленно бросите кокаин! Сейчас же!
Он засунул руку в карман моего пиджака и, найдя баночку, швырнул ее в окно.
-- До свидания!-- сказал он, протягивая мне руку -- Больше ко мне не приходите!
Я вышел. Все было ясно.
В течение трёх-четырёх лет ежегодно после концертных турне по Европе я приезжал к сезону в Париж и пел в «Эрмитаже». За это время мимо меня прошло много людей, ярко заметных на европейском горизонте. Со многими из них я был знаком, других наблюдал издали.
Кабак - большая и страшная школа. Кабак многому меня научил и, я бы сказал, даже закалил. Актёру нелегко фиксировать на себе одном все внимание в кабаке, где люди пьют, едят, стучат ножами и вилками, разговаривают и часто не слушают вас. Какую энергию, какую внутреннюю силу тратит актёр на то, чтобы подчинить себе эту дезорганизованную аудиторию! Кабацкую школу могут выдержать очень немногие, и для того, кто может владеть толпой в кабаке, сцена уже отдых, удовольствие. После многих лет такой работы я пел свои концерты уже шутя, не волнуясь, даже не уставая от них.
Русские кабаки были разного типа. Начиная от обычных ресторанов, где просто кормили хорошо, которые создавались и велись профессионалами, до всякого рода экзотических «буате де нюи», которые открывали просто предприимчивые люди. На улице Комартен «Большой Московский Эрмитаж» был разрисован боярами и тройками, и кухня изобиловала исключительно русскими блюдами. В программе выступал «квартет бояр», пели Плевицкая, Морфесси, я, иногда цыгане.
На Монмартре был знаменитый «Казбек» - небольшой уютный погребок, владелец которого, Трахтенберг, скупив в своё время массу серебра у эмигрантов, расставил его на полках вдоль стен, укрытых коврами. Все эти кубки, стаканы и чаши с русскими орлами выдавались иностранцам за царское серебро, спасённое эмигрантами, хотя половина этого серебра делалась тут же, на Пигале. Иностранцам очень нравилось пить шампанское из «царских кубков». Иногда в виде большого одолжения хозяин продавал гостю такой «царский» стакан или чашу за баснословную сумму.
В «Казбеке» часто бывал великий князь Борис Владимирович с женой и целой свитой богатых иностранцев, искавших титулованных знакомств. Когда он входил в кабак, все, соблюдая этикет, вставали и ждали, пока он сядет. Предприимчивый хозяин делал на этом бизнес, привлекая публику, желавшую посмотреть на настоящего «гранд дюка». Для него даже было сделано что-то вроде царской ложи - с балдахином и золотыми кистями.
Однажды в «Казбеке», где я выступал после часу ночи, отворилась дверь. Было часа три. Мне до ужаса хотелось спать, и я с нетерпением смотрел на стрелку часов. В четыре я имел право ехать домой. Неожиданно в дверях показался белокурый молодой англичанин, немного подвыпивший, весёлый и улыбающийся. За ним следом вошли ещё двое. Усевшись за столик, они заказали шампанское. Публики в это время уже не было, и англичане оказались единственными гостями. Однако по кабацкому закону каждый гость дарован Богом, всю артистическую программу нужно было с начала и до конца показывать этому единственному столику. Меня взяла досада. «Пропал мой сон!» - подумал я. Тем не менее по обязанности я улыбался, отвечая на расспросы белокурого гостя. Говорил он по-французски с ужасным английским акцентом и одет совершенно дико, очевидно, из озорства: на нем был серый свитер и поверх него… смокинг.
Музыканты старались: гость, по-видимому, богатый, потому что сразу послал оркестру полдюжины бутылок шампанского.
- Что вам сыграть, сэр? - спросил его скрипач-румын.
Гость задумался.
- Я хочу одну русскую вещь… - нерешительно сказал он. - Только я забыл её название… Там-там-там-там!..
Он стал напевать мелодию. Я прислушался. Это была мелодия моего танго «Магнолия».
Угадав её, музыканты стали играть.
Мой стол находился рядом с англичанином. Когда до меня дошла очередь выступать, я спел ему эту вещь и ещё несколько других.
Англичанин заставлял меня бисировать. После выступления, когда я сел на своё место, англичанин окончательно перешёл за мой стол, и, выражая мне свои восторги, между прочим сказал:
- Знаете, у меня в Лондоне есть одна знакомая русская дама, леди Детердинг. Вы не знаете её? Так вот, эта дама имеет много пластинок одного русского артиста… - И он с ужасающим акцентом произнёс мою фамилию, исковеркав её до неузнаваемости. - Так вот, она подарила мне эти пластинки, - продолжал он, - почему я и просил вас спеть эту вещь.
Я улыбнулся и протянул ему свою визитную карточку, на которой стояло: «Alexandre Vertinsky».
Изумлению его не было границ.
- Я думал, что вы поёте в России! - воскликнул он. - Я никогда не думал встретить вас в таком месте.
Я терпеливо объяснил ему, почему я пою не в России, а в таком месте.
Мы разговорились. Прощаясь со мной, англичанин пригласил меня на следующий день обедать в «Сирос».
В самом фешенебельном ресторане Парижа «Сирос» к обеду надо было быть во фраке. Ровно в 9 часов, как было условлено, я входил в вестибюль ресторана. Метрдотель Альберт, улыбаясь, шёл ко мне навстречу.
- Вы один, мсье Вертинский? - спросил он.
- Нет! Я приглашён…
- Чей стол? - заглядывая в блокнот, поинтересовался он.
Я замялся. Дело в том, что накануне мне было как-то неудобно спросить у англичанина его фамилию.
- Мой стол будет у камина! - вспомнил я его последние слова.
- У камина не может быть! - сказал он.
- Почему?
- Этот стол резервирован на всю неделю и не даётся гостям.
В это время мы уже входили в зал. От камина, из-за большого стола с цветами, где сидело человек десять каких-то старомодных мужчин и старух в бриллиантовых диадемах, легко выскочил и быстро шёл мне навстречу мой белокурый англичанин. На этот раз он был в безукоризненном фраке.
Ещё издали он улыбался и протягивал мне обе руки.
- Ну вот, это же он и есть! - сказал я, обернувшись к Альберту.
Лицо метрдотеля изобразило священный ужас.
- А вы знаете, кто это? - сдавленным шёпотом произнёс он.
- Нет! - откровенно сознался я.
- Несчастный! Да ведь это же принц Уэльский!..
В «Казанове» - маленьком, но очень дорогом «буате», приютившемся у подножия монмартрского кладбища, был венецианский стиль. Стены были уставлены хрупким венецианским стеклом, светящимися аквариумами, столы тоже светились. Тут подавали бывшие гвардейские офицеры, красивые, стройные и высокие, прекрасно говорившие по-французски и по-английски, затянутые в голубые казакины с золотыми галунами. Зарабатывали они бешено. Меньше пятисот - тысячи франков им не оставляли на чай. Это были люди из «общества», и дать меньше считалось неприлично. Почти все они приезжали на работу в собственных машинах, имели красивых женщин и вне работы одевались, как лорды. «Казанову», где я пел, тоже посещали сливки Парижа, и не только Парижа, но и всего мира. Случались вечера, когда за столами сидели Густав Шведский, Альфонс Испанский с целой свитой, принц Уэльский, Кароль Румынский, Вандербильты, Ротшильды, Морганы. Приезжали и короли экрана - Чарли Чаплин, Дуглас Фербенкс, Мэри Пикфорд, Марлен Дитрих, Грета Гарбо - в синих очках, чтобы её не узнавали… Место было самое дорогое и самое шикарное. Лучшие оркестры мира играли там. Лучшие артисты выступали. Была ещё «Шехерезада» - голубая коробочка в восточном стиле, где бывала та же публика и подавали такие же красавцы.
Я пел в этих местах, и мне пришлось познакомиться с королями, магараджами, великими князьями, банкирами, миллионерами, ведеттами. Все они знакомились со мной потому, что их интересовала русская песня, русская музыка…
С Анной Павловой я встретился в «Эрмитаже». После её спектакля в том же театре «Шанз-Елизе» она приехала со своим импресарио ужинать ко мне.
- Я приеду к вам в «Эрмитаж», дорогой, - сказала она за кулисами, - чтобы удовлетворить мой духовный голод - послушать вас, и мой физический тоже, потому что я голодна и ничего не ем в день спектакля!
Спектакль произвёл на меня грустное впечатление. Правда, народу было множество, и принимали её восторженно, но аплодировали уже явно за прошлое. Павлова была не та. Как ни больно, как ни грустно, но все мы, актёры, - смертные люди и имеем свои сроки. Наши таланты с годами гаснут, увядают, отцветают.
В этом большая трагедия актёра. Правда, одно всегда остаётся с актёром до конца его карьеры - это его мастерство. Но разве может мастерство, то есть рассудочность, техника, школа, заменить ушедший темперамент, вдохновение, взлёт, восторг, интуицию?!
Актёр - это вообще счастливое сочетание тех или иных данных и способностей. Актёр - это аккорд. И если хоть одна нота в этом аккорде не звучит - аккорда нет и не может быть. Стало быть, нет и актёра. Если бы у Шаляпина, например, был толстый живот и короткие ноги, он никогда не достиг бы той вершины славы, которая у него была. А ведь кажется, при чем тут рост или живот? Однако это очень важно. Актёр должен быть по возможности совершенен. Во всяком случае, он должен обладать максимумом сценических данных. Когда актёр стареет, у него стареет большей частью тело. Душа же часто остаётся такой же юной и горячей, как в дни его расцвета.
Дым стелется… след остаётся, И полною грудью поётся, Когда уже не о чем петь! - говорил Георгий Адамович в одном из своих стихотворений.
И это, к сожалению, так. Из божественного аккорда сценических сочетаний великой Анны Павловы выпало несколько очень заметных нот. Прежде всего - внешность. Она постарела, как бы усохла вся, её фигура потеряла свою воздушность, свою «надземность». Это была, скорее, аскетическая фигура монахини, истязующей свою плоть, чем танцовщицы. Её усталое, переработавшееся тело актрисы утратило эластичность и только привычно отзывалось на все посылы его обладательницы. Она как бы показывала, как нужно танцевать, но не танцевала.
После спектакля у меня в «Эрмитаже» мы ужинали втроём и сначала говорили о модных танцах.
- Это увлечение собственной походкой, - сказала Павлова. - Я совершенно не понимаю их. И не умею их танцевать, - улыбаясь, добавила она. - А вы умеете? - неожиданно задала она вопрос.
Я умел.
Я предложил ей потанцевать со мной. Мы выбрали танго и сошли на паркет. Она держалась прямо, по-балетному, и старательно повторяла мои движения. Я рассмеялся.
- Чему вы смеётесь? - спросила она.
- Мне странно, что я учу Анну Павлову танцевать, - отвечал я.
Она улыбнулась. Мы сели за стол и продолжали разговор. Говорили об Англии. Она рассказывала о своём доме в Лондоне, о своём парке, о пруде с лебедями, о газоне, который стригут два раза в неделю… И вдруг замолчала.
- Вы тоскуете по России? - тихо спросил я.
- Ужасно, мой друг, ужасно! До бессонницы, до слез, до головной боли, до отчаяния - тоскую! Я мёрзну в этой холодной и чужой стране, - тихо сказала она. - Все, не задумываясь, я отдала бы за маленькую дачку с нашей русской травой и берёзками где-нибудь под Москвой или Петроградом.
- Огромное место в артистической жизни Парижа занимал балет. Вначале он был раздроблён и существовало несколько балетных группировок. Потом ярко определилась лидирующая группа, известная под названием «Балета Монте-Карло». Эта труппа субсидировалась муниципальными властями Монте-Карло в течение ряда лет. В составе её были Леонид Мясин, Жорж Баланчин, Войцеховский, Немчинова, Маргарита Фроман (сперва долго выступавшая в Королевском театре в Белграде) и целый ряд очень сильных молодых танцовщиков и балерин, подготовленных уже в эмиграции такими педагогами, как Кшесинская, Николаева, Легат и другие. Кшесинская создала изумительную Татьяну Рябушинскую, лёгкую, эфемерную, - «танцующий дух», как её называла публика. У Легата училась обаятельная Баронова, необыкновенно женственная и нежная Туманова. Появился очень яркий характерный танцовщик Давид Лишин - гибкий и стройный, с лицом и прыжками юного фавна, талантливый Борис Князев и другие.
Кроме того, совершенно отдельно гастролировали, часто со своими собственными труппами, такие звезды, как Анна Павлова, Тамара Карсавина, Михаил Фокин, Вера Каралли, Александр и Клотильда Сахаровы и другие. Эти спектакли покоряли Париж. Я посещал их все. Со многими из артистов встречался. Я помню, например, премьеру «Балета Монте-Карло» в Париже, где моё место случайно оказалось рядом с Кшесинской и князем Андреем Владимировичем, её мужем. Спектакль был большой художественной радостью. Начиная от декораций и костюмов, написанных гениальным Пикассо, до музыки Равеля, Стравинского и Прокофьева - все было необычайно. Когда на сцене появилась юная Рябушинская в светло-серой длинной классической пачке, с розовым венчиком на голове, лёгкая, бестелесная, неземная, воистину какой-то «дух божий», а не балерина, у меня захватило дыхание. Она танцевала «Голубой Дунай». Когда она кончила и зал задрожал от аплодисментов, я обернулся. Кшесинская плакала, закрыв рот платком. Её плечи содрогались. Я взял её за руку.
- Что с вами? - спросил я.
- Ах, милый Вертинский… Ведь это же моя юность танцует! Моя жизнь… Мои ушедшие годы… Все, что я умела и чего не смогла, я вложила в эту девочку. Всю себя. Понимаете? У меня больше ничего не осталось.
В антракте за кулисами она сидела в кресле и гладила свою ученицу по голове. А Таня Рябушинская, присев на полу, целовала ей руки.
- Вы правы, милый! - как-то сказала она на одном из моих концертов. - «Надо жить, не надо вспоминать!»
В Одессе было сравнительно спокойно. Город развлекался по мере возможности. Красные были где?то далеко. В кафе, у Робина, у Фанкони сидели благополучные спекулянты и продавали жмыхи, кокосовое масло, сахар. Всего было вдоволь. Не хватало только вагонов… По улицам ходил городской сумасшедший Марьешец и за стакан кофе «разоблачал» местных богачей, каких?то разбухших от денег греков и евреев.
Ловкие и пронырливые нищие вскакивали на подножку вашего экипажа и услужливо сообщали очередные новости.
На бульварах, в садовых кафе подавали камбалу, только что пойманную. В собраниях молодые офицеры, просрочившие свой отпуск, пили крюшон из белого вина с земляникой.
Все были полны уверенности в будущем, чокались, поздравляли друг друга с грядущими победами, пили то за Москву, то за Орёл, то без всякого повода. Потом стреляли из наганов в люстры.
Из комендантского управления за ними приезжали нарядные и корректные офицеры и, деликатно уговаривая, увозили куда?то, вероятно, на гауптвахту.
Вот в это самое время у меня были гастроли в Доме артистов. Внизу - фешенебельное кабаре с Изой Кремер и Плевицкой, а вверху - маленький игорный зал. Кабаре - для привлечения публики. А центр тяжести находился в игорном зале.
Я пел - в очередь с Изой Кремер и Надеждой Плевицкой - ежевечерне. Там же, при Доме артистов, мне отвели комнату, так как гостиницы были переполнены.
Однажды вечером, разгримировавшись после концерта, я лёг спать. Часа в три ночи меня разбудил стук. Я встал, зажёг свет и открыл дверь. На пороге стояли два затянутых элегантных адъютанта с аксельбантами через плечо. Они приложили руки к козырьку.
- Простите за беспокойство, его превосходительство генерал Слащов просит вас пожаловать к нему в вагон откушать бокал вина.
- Господа, - взмолился я, - три часа ночи! Я устал! Я хочу отдохнуть!
Возражения были напрасны. Адъютанты оказались любезны, но непреклонны.
- Его превосходительство изъявил желание видеть вас, - настойчиво повторяли они.
Сопротивление было бесполезно. Я встал, оделся и вышел. У ворот нас ждала штабная машина.
Через десять минут мы были на вокзале.
В огромном пульмановском вагоне, ярко освещённом, за столом сидело десять - двенадцать человек.
Грязные тарелки, бутылки и цветы…
Все уже было скомкано, смято, залито вином и разбросано по столу. Из?за стола быстро и шумно поднялась длинная, статная фигура Слащова. Огромная рука протянулась ко мне.
- -Спасибо, что приехали. Я ваш большой поклонник. Вы поёте о многом таком, что мучает нас всех. Кокаину хотите?
- Нет, благодарю вас.
- Лида, налей Вертинскому! Ты же в него влюблена!
Справа от него встал молодой офицер в черкеске.
- Познакомьтесь, - хрипло бросил Слащов.
- Юнкер Ничволодов.
Это и была знаменитая Лида, его любовница, делившая с ним походную жизнь, участница всех сражений, дважды спасшая ему жизнь. Худая, стройная, с серыми сумасшедшими глазами, коротко остриженная, нервно курившая папиросу за папиросой.
Я поздоровался. Только теперь, оглядевшись вокруг, я увидел, что посредине стола стояла большая круглая табакерка с кокаином и что в руках у сидящих были маленькие гусиные пёрышки-зубочистки. Время от времени гости набирали в них белый порошок и нюхали, загоняя его то в одну, то в другую ноздрю. Привёзшие меня адъютанты почтительно стояли в дверях.
Я внимательно взглянул на Слащова. Меня поразило его лицо.
Длинная, белая, смертельно-белая маска с ярко-вишнёвым припухшим ртом, серо-зеленые мутные глаза, зеленоваточерные гнилые зубы.
Он был напудрен. Пот стекал по его лбу мутными молочными струйками.
Я выпил вина.
- Спойте мне, милый, эту… - Он задумался. - О мальчиках… «Я не знаю зачем…»
Его лицо стало на миг живым и грустным.
- Вы угадали, Вертинский. Действительно, кому это было нужно? Правда, Лида?
На меня глянули серые глаза.
- Мы все помешаны на этой песне, - тихо сказала она.
Я попытался отговориться.
- У меня нет пианиста, - робко возражал я.
- Глупости. Николай, возьми гитару. Ты же знаешь наизусть его песни. И притуши свет. Но сначала понюхаем.
Он взял большую щепотку кокаина.
Я запел.
И никто не додумался
Просто стать на колени
И сказать этим мальчикам,
Что в бездарной стране
Даже светлые подвиги -
Это только ступени
В бесконечные пропасти
К недоступной Весне!
Высокие свечи в бутылках озарили лицо Слащова - страшную гипсовую маску с мутными глазами. Он кусал губы и чуть-чуть раскачивался.
Я кончил.
- Вам не страшно? - неожиданно спросил он.
- Чего?
- Да вот… что все эти молодые жизни… псу под хвост! Для какой?то сволочи, которая на чемоданах сидит!
Я молчал.
Он устало повёл плечами, потом налил стакан коньяку.
- Выпьем, милый Вертинский, за родину! Хотите? Спасибо за песню!
Я выпил. Он встал. Встали и гости.
- Господа! - сказал он, глядя куда?то в окно. - Мы все знаем и чувствуем это, только не умеем сказать. А вот он умеет! - Он положил руку на моё плечо. - А ведь с вашей песней, милый, мои мальчишки шли умирать! И ещё неизвестно, нужно ли это было… Он прав.
Гости молчали.
- Вы устали? - тихо спросил Слащов.
- Да… немного.
Он сделал знак адъютантам.
- Проводите Александра Николаевича!
Адъютанты подали мне пальто.
- Не сердитесь, - улыбаясь, сказал он. - У меня так редко бывают минуты отдыха… Вы отсюда куда едете?
- В Севастополь.
- Ну, увидимся. Прощайте.
Слащов подал мне руку.
Я вышел.
Светало. На путях надрывно и жалостно, точно оплакивая кого?то, пронзительно свистел паровоз…
Белые армии откатывались назад. Уже отдали Ростов, Новочеркасск, Таганрог. Шикарные штабные офицеры постепенно исчезли с горизонта. Оставались простые, серые фронтовые офицеры, плохо одетые, усталые и растрёпанные. Вместе с армией «отступал» и я со своими концертами. Последнее, что помню, была Ялта. Пустая, продуваемая сквозным осенним ветром, брошенная временно населявшими её спекулянтами. Концерты в Ялте я уже не давал. Некому было их слушать.
…Иногда в осенние ночи, когда море шумело и билось за окнами нашей гостиницы, часа в три приезжал с фронта Слащов со своей свитой. Испуганные лакеи спешно накрывали стол внизу в ресторане. Сверху стаскивали меня и пианино. Я одевался, стуча зубами. Сходил вниз, пил с ними водку, разговаривал, потом пел по его просьбе. Но водка не шла. Голова болела, было грустно, страшно и пусто. Слащов дёргался, как марионетка на нитках, - хрипел, давил руками бокалы и, кривя страшный рот, говорил, сплёвывая на пол:
- Пока у меня хватит семечек, Перекопа не сдам!
- Почему семечек? - спрашивал я.
- А я, видишь ли, иду в атаку с семечками в руке! Это развлекает и успокаивает моих мальчиков!
Среди моих тогдашних знакомых была очень красивая молодая женщина, жена прапорщика Холодного - Вера Холодная. Как?то, повстречав её на Кузнецком, по которому она ежедневно фланировала, я предложил ей попробовать свои силы в кино. Она вначале отказывалась, потом заинтересовалась, и я привёз её на кинофабрику и показал дирекции. Холодная понравилась. Постепенно её стали втягивать в работу. Не успел я, что называется, и глазом моргнуть, как она уже играла картину за картиной, и успех её у публики возрастал с каждой новой ролью.
В это время большие актёры неохотно шли в кино.
- Это не искусство, - говорили они.
Конечно, это было не то искусство, которому они служили. Немое кино у актёра отнимало самое главное - слово! А что можно сыграть без слов? - думали актёры. Это было действительно трудно. В конце концов аппарат - это судебный следователь, внимательный и безжалостный. Следя и поглядывая пристально и зорко за актёром, он все до малейших деталей видит, замечает и фиксирует. Его обмануть нельзя. Поэтому даже лучшие актёры часто терялись перед этим «всевидящим оком». К тому же нужно было играть молча, но приходилось все же что?то говорить. А текста не было, и только перед самой съёмкой репетировали мизансцены, и каждый говорил, что хотел, и все это было, конечно, в ущерб картине, потому что говорили иногда черт знает какую чушь, которая смешила и выбивала из настроения.
У Ханжонкова была своя кинофабрика с павильоном и лабораторией, свой кинотеатр на нынешней площади имени Маяковского. Да и актёры были уже опытнее, и имена были покрупнее. Самыми яркими из них были Вера Холодная и Иван Мозжухин.
Много всяческой ерунды играли мы в то время. Я уже не могу вспомнить названия этих картин: Но из всего этого мусора мне запомнилась только одна серьёзно поставленная тургеневская «Песнь торжествующей любви» с Полонским и Верой Холодной. Эта картина была вершиной её успеха.
Я был, конечно, неравнодушен к Вере Холодной, как и все тогда. Посвящая ей свою новую, только что написанную песенку «Маленький креольчик», я впервые придумал и написал на нотах: «Королеве экрана». Титул утвердился за ней. С тех пор её так называла вся Россия и так писали в афишах.
Я часто бывал у неё и был в хороших отношениях и с ней, и с её сестрой, и с её мужем. А с её маленькой дочерью Женечкой я играл в детской, дарил ей куклы и был, в общем, свой человек у них. Вера всегда помнила, что я впервые подсказал ей путь в кино. Из никому не известной молодой женщины она сделалась кинозвездой. Многие свои песни я посвящал ей. Как?то, помню, я принёс ей показать свою последнюю вещь «Ваши пальцы пахнут ладаном». Я уже отдавал её издателю в печать и снова посвящал Холодной. Когда я прочёл ей текст песни, она замахала на меня руками:
- Что вы сделали! Не надо! Не хочу! Чтобы я лежала в гробу! Ни за что! Снимите сейчас же посвящение!
Помню, я немного даже обиделся. Вещь была довольно удачная, на мой взгляд (что и подтвердилось впоследствии). Все же я снял посвящение.
Потом, через несколько лет, когда я пел в Ростове-на-Дону, в номер гостиницы мне подали телеграмму из Одессы: «Умерла Вера Холодная».
Оказалось, она выступала на балу журналистов, много танцевала и, разгорячённая, вышла на приморскую террасу, где её прохватило резким морским ветром. У неё началась «испанка» (как тогда называли грипп), и она сгорела как свеча в два-три дня.
Рукописи моих романсов лежали передо мной на столе. Издатель сидел напротив меня. Я вынул «Ваши пальцы» из этой пачки, перечёл текст и написал: «Королеве экрана - Вере Холодной».