Иосиф Александрович Бродский - цитаты и высказывания

Вот и прожили мы больше половины.
Как сказал мне старый раб перед таверной:
«Мы, оглядываясь, видим лишь руины».
Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.

- Вы воспринимаете свою жизнь как единое целое или она все-таки делится на какие-то этапы?
- Вы знаете, не делится. Совсем. Либо потому, что она оказалась такой длинной, либо частей было столько, что их уже не упомнить все. Я даже не очень хорошо понимаю такую категорию, как «прошлое» и менее всего - «будущее». Скорее, это как бы некоторая категория «present continuous tense», как нас учили в школе по-английски. Настоящее продолженное время.

И нет правых и виноватых и никогда не будет. Надо постараться свести до минимума число проигравших. Я думаю, страна выдохлась. У людей просто нет сил. Нет сил, и, более того, нет четко очерченных соблазнов. Самая большая катастрофа, которая произошла в России, это колоссальный антропологический сдвиг, спад, колоссальная деградация. И это главное преступление коммунистической системы перед человечеством, перед Россией по крайней мере. Произошло нечто с сознанием людей. Где-то в середине этих 70 лет Россию разбил паралич воли.
Пояснение к цитате:
Беседа с Еленой Якович, состоявшаяся в Венеции в ноябре 1993 года. Опубликована в «Литературной газете», 1994.

Я всегда твердил, что судьба - игра.
Что зачем нам рыба, раз есть икра.
Что готический стиль победит, как школа,
как способность торчать, избежав укола.
Я сижу у окна. За окном осина.
Я любил немногих. Однако - сильно.

Я считал, что лес - только часть полена.
Что зачем вся дева, раз есть колено.
Что, устав от поднятой веком пыли,
русский глаз отдохнет на эстонском шпиле.
Я сижу у окна. Я помыл посуду.
Я был счастлив здесь, и уже не буду.

Я писал, что в лампочке - ужас пола.
Что любовь, как акт, лишена глагола.
Что не знал Эвклид, что, сходя на конус,
вещь обретает не ноль, но Хронос.
Я сижу у окна. Вспоминаю юность.
Улыбнусь порою, порой отплюнусь.

… И если за скорость света не ждешь спасибо,
то общего, может, небытия броня
ценит попытки её превращенья в сито
и за отверстие поблагодарит меня.

«Еврейская птица ворона,
зачем тебе сыра кусок?
Чтоб каркать во время урона,
терзая продрогший лесок?»

«Нет! Чуждый ольхе или вербе,
чье главное свойство - длина,
сыр с месяцем схож на ущербе.
Я в профиль его влюблена».

«Точней, ты скорее астроном,
ворона, чем жертва лисы.
Но профиль, присущий воронам,
пожалуй не меньшей красы».

«Я просто мечтала о браке,
пока не столкнулась с лисой,
пытаясь помножить во мраке
свой профиль на сыр со слезой».

1993

Не слишком известный пейзаж, улучшенный наводнением.
Видны только кроны деревьев, шпили и купола.
Хочется что-то сказать, захлебываясь, с волнением,
но из множества слов уцелело одно «была».
Так отражаются к старости в зеркале бровь и лысина,
но никакого лица, не говоря - муде.
Повсюду сплошное размытое устно-письменно,
сверху - рваное облако и ты стоишь в воде.
Скорей всего, место действия - где-то в сырой Голландии,
еще до внедренья плотины, кружев, имен де Фриз
или ван Дайк. Либо - в Азии, в тропиках, где заладили
дожди, разрыхляя почву; но ты не рис.
Ясно, что долго накапливалось - в день или в год по капле, чьи
пресные качества грезят о новых соленых га.
И впору поднять перископом ребенка на плечи,
чтоб разглядеть, как дымят вдали корабли врага.

1993

Три старухи с вязаньем в глубоких креслах
толкуют в холле о муках крестных;
пансион «Аккадемиа» вместе со
всей Вселенной плывет к Рождеству под рокот
телевизора; сунув гроссбух под локоть,
клерк поворачивает колесо.

II
И восходит в свой номер на борт по трапу
постоялец, несущий в кармане граппу,
совершенный никто, человек в плаще,
потерявший память, отчизну, сына;
по горбу его плачет в лесах осина,
если кто-то плачет о нем вообще.

III
Венецийских церквей, как сервизов чайных,
слышен звон в коробке из-под случайных
жизней. Бронзовый осьминог
люстры в трельяже, заросшем ряской,
лижет набрякший слезами, лаской,
грязными снами сырой станок.

IV
Адриатика ночью восточным ветром
канал наполняет, как ванну, с верхом,
лодки качает, как люльки; фиш,
а не вол в изголовьи встает ночами,
и звезда морская в окне лучами
штору шевелит, покуда спишь.

V
Так и будем жить, заливая мертвой
водой стеклянной графина мокрый
пламень граппы, кромсая леща, а не
птицу-гуся, чтобы нас насытил
предок хордовый Твой, Спаситель,
зимней ночью в сырой стране.

VI
Рождество без снега, шаров и ели,
у моря, стесненного картой в теле;
створку моллюска пустив ко дну,
пряча лицо, но спиной пленяя,
Время выходит из волн, меняя
стрелку на башне -- ее одну.

VII
Тонущий город, где твердый разум
внезапно становится мокрым глазом,
где сфинксов северных южный брат,
знающий грамоте лев крылатый,
книгу захлопнув, не крикнет «ратуй!»,
в плеске зеркал захлебнуться рад.

VIII
Гондолу бьет о гнилые сваи.
Звук отрицает себя, слова и
слух; а также державу ту,
где руки тянутся хвойным лесом
перед мелким, но хищным бесом
и слюну леденит во рту.

IX
Скрестим же с левой, вобравшей когти,
правую лапу, согнувши в локте;
жест получим, похожий на
молот в серпе, -- и, как чорт Солохе,
храбро покажем его эпохе,
принявшей образ дурного сна.

X
Тело в плаще обживает сферы,
где у Софии, Надежды, Веры
и Любви нет грядущего, но всегда
есть настоящее, сколь бы горек
не был вкус поцелуев эбре' и гоек,
и города, где стопа следа

XI
не оставляет -- как челн на глади
водной, любое пространство сзади,
взятое в цифрах, сводя к нулю --
не оставляет следов глубоких
на площадях, как «прощай» широких,
в улицах узких, как звук «люблю».

XII
Шпили, колонны, резьба, лепнина
арок, мостов и дворцов; взгляни на-
верх: увидишь улыбку льва
на охваченной ветров, как платьем, башне,
несокрушимой, как злак вне пашни,
с поясом времени вместо рва.

XIII
Ночь на Сан-Марко. Прохожий с мятым
лицом, сравнимым во тьме со снятым
с безымянного пальца кольцом, грызя
ноготь, смотрит, объят покоем,
в то «никуда», задержаться в коем
мысли можно, зрачку -- нельзя.

XIV
Там, за нигде, за его пределом
-- черным, бесцветным, возможно, белым --
есть какая-то вещь, предмет.
Может быть, тело. В эпоху тренья
скорость света есть скорость зренья;
даже тогда, когда света нет.

Осень

выгоняет меня из парка,
сучит жидкую озимь
и плетется за мной по пятам,
ударяется оземь
шелудивым листом
и, как Парка,
оплетает меня по рукам и портам
паутиной дождя;
в небе прячется прялка
кисеи этой жалкой,
и там
гром гремит,
как в руке пацана пробежавшего палка
по чугунным цветам.

Аполлон, отними
у меня свою лиру, оставь мне ограду
и внемли мне вельми
благосклонно: гармонию струн
заменяю - прими -
неспособностью прутьев к разладу,
превращая твое до-ре-ми
в громовую руладу,
как хороший Перун.

Полно петь о любви,
пой об осени, старое горло!
Лишь она своей шатер распростерла
над тобою, струя
ледяные свои
бороздящие суглинок сверла,
пой же их и криви
лысым теменем их острия;
налетай и трави
свою дичь, оголтелая свора!
Я добыча твоя.

Что касается звезд, то они всегда.
То есть, если одна, то за ней другая.
Только так оттуда и можно смотреть сюда:
вечером, после восьми, мигая …

Ты уехал на юг, а здесь настали теплые дни,
нагревается мост, ровно плещет вода, пыль витает,
я теперь прохожу в переулке, всё в тени, всё в тени, всё в тени,
и вблизи надо мной твой пустой самолёт пролетает.

Господи, я говорю, помоги, помоги ему,
я дурной человек, но ты помоги, я пойду, я пойду прощусь,
Господи, я боюсь за него, нужно помочь, я ладонь подниму,
самолёт летит, Господи, помоги, я боюсь.

Так боюсь за себя. Настали тёплые дни, так тепло,
пригородные пляжи, жёлтые паруса посреди залива,
тёплый лязг трамваев, воздух в листьях, на той стороне светло,
я прохожу в тени, вижу воду, почти счастливый.

Из распахнутых окон телефоны звенят, и квартиры шумят, и деревья
листвой полны,
солнце светит в дали, солнце светит в горах - над ним,
в этом городе вновь настали теплые дни.
Помоги мне не быть, помоги мне не быть здесь одним.

Пробегай, пробегай, ты любовник, и здесь тебя ждут,
вдоль решёток канала пробегай, задевая рукой гранит,
ровно плещет вода, на балконах цветы цветут,
вот горячей листвой над каналом каштан шумит.

С каждым днём за спиной всё плотней закрываются окна оставленных лет,
кто-то смотрит вослед - за стеклом, всё глядит холодней,
впереди, кроме улиц твоих, никого, ничего уже нет,
как поверить, что ты проживёшь ещё столько же дней.

Потому-то всё чаще, всё чаще ты смотришь назад,
значит, жизнь - только утренний свет, только сердца уверенный стук;
только горы стоят, только горы стоят в твоих белых глазах,
это страшно узнать - никогда не вернёшься на Юг.

Прощайте, горы. Что я прожил, что помню, что знаю на час,
никогда не узнаю, но если приходит, приходит пора уходить,
никогда не забуду, и вы не забудьте, что сверху я видел вас,
а теперь здесь другой, я уже не вернусь, постарайтесь простить.

Горы, горы мои. Навсегда белый свет, белый снег, белый свет,
до последнего часа в душе, в ходе мёртвых имён,
вечных белых вершин над долинами минувших лет,
словно тысячи рек на свиданьи у вечных времён.

Словно тысячи рек умолкают на миг, умолкают на миг, на мгновение вдруг,
я запомню себя, там, в горах, посреди ослепительных стен,
там, внизу, человек, это я говорю в моих письмах на Юг:
добрый день, моя смерть, добрый день, добрый день, добрый день.

июнь 1961

Остановись, мгновенье! Ты не столь прекрасно, сколько ты неповторимо.

…именно в минуту отчаянья и начинает дуть попутный ветер…

О этот искус рифмы плесть!
Отчасти месть, но больше лесть
со стороны ума - душе:
намек, что оба в барыше
от пережитого…