Дина Рубина - цитаты и высказывания

Я всегда ее любила - по книгам, ни разу в ней не бывав.
Стоит ли объяснять, что значат для литератора эти имена
- Бабель, Олеша, Паустовский, Ильф и Петров?..

Покидая в 90-м Советский Союз, я оплакивала свою несбывшуюся Одессу, так как была уверена, что уже никогда, никогда не окажусь на ее легендарных улицах и бульварах…

Но так уж случилось: в тяжелом и нищем 93-м меня - уже из Израиля - пригласили приехать в Одессу, выступить.

И вот - промозглый ноябрь, некогда очаровательные, но обветшавшие особняки, вывернутые лампочки в подъездах, выбитые окна…
Первая наша встреча с легендарным городом как-то не заладилась.
А может, грустно подумала я, Одессы-то уже и нет, одесситы разъехались, остались дожди, грязь, уныние и запустение…
С такими тяжелыми мыслями я взобралась в вагон пустого, по вечернему времени, трамвая.
И первым делом увидела плакат, на котором была изображена дамочка, перебегающая трамвайные пути.
Рисунок был снабжен четверостишием:

Быть может, мечтая о сцене, о славе,
Она отступила от уличных правил,
Забыв, что подобная неосторожность
Буквально отрежет такую возможность!

Замерев от восторга, я опустила взгляд, и на спинке скамьи впереди себя увидела процарапанное:

«Все мущины - обманщики и притворщики!»,
а чуть ниже:
«Вы, Розочка, тоже не ангел!»

А уж усевшись и подобрав с сиденья оставленный газетный лист, немедленно уперлась в объявление Одесской киностудии:
«Для съемок нового цветного, широкоформатного художественного фильма требуются люди с идиотским выражением лица».
И не успев задохнуться проглоченным воплем удачи, тут же прочла в разделе «Спортивные новости»:
«Вчера в Москве состоялся матч между одесским „Черноморцем“ и местной футбольной командой».

Нет, подумала я, Одесса никуда не уехала, ее не размыли дожди, просто она переживает очередную эпоху очередной революции…

Надо, поняла я, оказаться в одесском трамвае в час пик.
И уже на другой день я висела на ступеньке трамвая, вслушиваясь в перекличку внутри вагона: «Соня, ты вошла, Соня?!»
- «Она еще как вошла! Она уже трижды мне на ногу наступила!»

Меня подпирал какой-то молодой человек в голубой рубахе.
Он висел на подножке, двери не закрывались, и вагоновожатый время от времени говорил в микрофон:
«Ну ты, холубой… поднимись же с подножки… Холубой, я ж сейчас не знаю - шо будет… Тебя мамця не узнает, холубой…»
Наконец, он остановил трамвай, выскочил с обрубком резинового шланга в руке, подбежал к задней двери и со всего размаху ка-ак треснет по спине молодого человека!

Я со страху чуть не свалилась.
Вот, думаю, будет сейчас побоище!
Ничуть не бывало. Не выпуская поручней из рук, молодой человек повернул голову в профиль и сказал спокойно: «Не понял юмора!»

И еще одну прелестную сцену видела я в одесском трамвае.
Это был полупустой вагон, и у окна сидели две то ли москвички, то ли петербуржанки.
Одна из них громко обсуждала пыльную, грязную и провинциальную Одессу, которая есть ни что иное - как литературный миф…
После этих ее слов в вагоне воцарилась тяжелая пауза.
Одесситы переглядывались и ждали - кто возьмет соло.
Наконец, маленький сутулый старичок, меланхолично глядя перед собой, сказал задумчиво:
«Да-а-а… коне-е-ечно… Одесса могла понравиться только такому голодранцу, как Пушкин… Но он здесь полюбил, и ему ответили взаимностью!
А вам, мадам, даже если б вы и полюбили здесь кого-то, ответить взаимностью не смог бы даже такой старый еврей, как я!»
И все вздохнули с облегчением, и трамвай покатил дальше…

А объявления - одесские объявления!
Таблички, дощечки, записки…
На дверях одной аптеки я видела целых два.
Одно казенное: «Аптека временно закрыта»,
другое рукописное, пониже:
«Фима, заходи!»
А на дверях круглосуточной аптеки висел листок с написанным от руки: «Слышу! Уже иду!»…
В те дни я просто гуляла и гуляла по Одессе, заглядывая в какие-то лавки, посматривая в открытые окна, забредая во дворы…
С одного балкона свешивался по грудь старик в тельняшке, видно, из бывших моряков.

- «Хаю-ду-ю-ду, вашу мать! - орал он на ссорящихся во дворе соседок.
- Гуд морнинг, бляди!»
И вот так, гуляя, из дверей одной раскрытой настежь лавочки я услышала:
- Дама, зайдите! Такого вы еще не видали!

Я, конечно, вошла, и едва взглянула, поняла: да, такого я не видала.
Это была величавая женщина с лицом императрицы, невероятных габаритов.
Третий подбородок плавно переходил у нее в грудь, грудь - в живот, живот - в колени.
И все это расстилалось вокруг и занимало всю небольшую комнатку.
А на прилавке перед ней были разложены женские рейтузы невероятных расцветок, какие в народе называются «сотчные».
Увидев меня, она схватила огромные фиолетовые трико, развернула баяном на своем могучем бюсте и страстно проговорила:
- Теплые штаны для вашей мами!

Я поняла, что не могу отсюда уйти без добычи.

- Скажите… - спросила я, замирая от блаженства… - а моего размера у вас что-нибудь?..
Она смерила меня оценивающим взглядом и отрезала:
- Дама! Шо вы с себя строите?

- Понимаете… - проговорила я.
- Вот если б на этой майке были цветы…
- Да-а-ама! - пропела она презрительно. - Вам нужны цветы?! Так по-са-ди-те их!

Именно в Одессе я увидела настоящую дощатую будку часового мастера, каких нигде уже не осталось.
Накануне я сдуру купила часы, легкомысленно забыв наставления Великого Комбинатора, что вся контрабанда в Одессе делается на Малой Арнаутской.
Само собой, на вторые сутки часики мирно усопли.
Так что, можно представить, с какой надеждой я кинулась к будке часовщика.
В ней сидел маленький лысый старичок, с насаженным на глаз картонным стаканом-линзой.
Мой дед был точно таким часовщиком в Харькове, поэтому я чуть не прослезилась.
- Боже мой! - воскликнула я. - Только в Одессе остались такие часовые будочки.
Он поднял лысину, переставил стаканчик на лоб и внимательно на меня посмотрел.
- Мадам… - грустно проговорил он. - От Одессы осталась одна интонатия…
А взглянув на мои новоприобретенные часы, вздохнул и сказал:
- Вам нужен трамвай.
- Какой номер? - встрепенулась я, думая, что он направляет меня в какой-нибудь Дом быта поблизости…
- А это вам без разницы, - ответил он без улыбки.
- Дождитесь трамвая и положите этот хлам на рельсы… Для развлечения.

Вообще, в этот, да и в следующие мои приезды со мной в Одессе происходили разные забавные и трогательные случаи и встречи, о которых когда-нибудь расскажу.
Но самым страшным впечатлением был мой собственный вечер в Израильском культурном центре.
Ну, думала я, одесская публика должна быть самой чуткой к юмору…
Выступаю я легко, артистично, рассказываю много смешного и, в общем, не утомляю публику своей прозой.
Наградой мне обычно бывает неумолкающий смех аудитории.
Но тут… Внимательно и строго глядя на меня, одесситы молча выслушивали всю мою ударную программу. Прошли полчаса…
Я поняла, что это - провал…
Никогда в жизни мне не было так страшно и так одиноко на сцене… Благодаря своему опыту «вечной выступальщицы»,
я дотянула вечер до конца, в полуобмороке промямлила какие-то завершающие слова…
И тогда из заднего ряда поднялся здоровенный пожилой дядька с лицом персонажа из бабелевского рассказа и авторитетным тоном вежливо сказал:
Спасибо! Вы всех нас удовлетворили!

Больше я не летала. Наверное потому, что с годами стала умнее и печальнее. Я, конечно, не хочу сказать, что ум и печаль - это гири, которые не позволяют нам воспарить над жизнью. Но, видно, это тяжелое, как ртуть, вещество с годами заполняет пустоты в памяти и в душе. Те самые пустоты, которые, наполнившись теплой струей воображения, могли бы, подобно воздушному шару, унести нас в просторы холодного весеннего утра.

- Вы прекрасно осведомлены, что я люблю вас.
- Вы?! Меня?!
- Послушайте, прекратим этот идиотский разговор! Мне было бы огорчительно думать, что много лет я люблю безмозглую ненаблюдательную дуру…

Дама, шо вы мимики делаете, у вас же весь газ выйдет! Кому не сладко? Вам? А вы за копейку сладко захотели? Шо вы уставились, гражданин, я похожа на вашу покойную мамочку? Шагайте себе по жизни дальше. Какую копейку? Кто не додал? Я?! Боже ж мой, он без тоей копейки умрет, а! Да я всю выручку дам сейчас в твою морду, вместе с тою копейкой! Я тебе материально обеспечу. Я тебе сиропом умою! На, подавись тою копейкой, положь ее в Швейцарский банк! Но я тебе ее не дам…

Я так люблю твои бредни, что, когда ты говоришь, мне хочется поцеловать звуки твоего голоса.

Нам было лет по 15, когда моя подруга, будучи на каникулах в Киеве, безоглядно влюбилась в мальчика. И, вернувшись домой, обрушила на семью всю мощь этой нетерпеливой, сметающей все возражения взрослых любви. Она желала немедленно уехать в Киев насовсем. Семью лихорадило, с утра до вечера девица устраивала скандалы (я, разумеется, сопереживала её неистовому чувству). И вот, помню, эпизод: очередной скандал между влюбленной девочкой и ее восьмидесятилетним дедом, профессором, знаменитым в городе хирургом.
- Это любовь, любовь! - кричит моя подруга. - Ты ничего не понимаешь!
Дед аккуратно намазал повидло на кусочек хлеба и спокойно сказал:
- Дура, любовь - это годы, прожитые вместе.

- Отчего вы не пишете роман?
- Не знаю. Таланта нет, - негромко ответила Нина, все еще держа свою ладонь на руке старухи.
- Бросьте, это у вас не таланта, а сюжета нет. Нет у вас сюжета собственной жизни, вы вяло живете, понемножечку, по глоточку. Все вы испуганы прошлым, хотя и не попали под его гусеницы… Вот вы, рождения каких-нибудь пятидесятых, трагедий мировых не знали, а как задавлены, как ущербны! И жизнь ваша тесна, как малогабаритная квартира… А я… я несу в груди три войны, погромы, тридцатилетие инквизиции усатого - это целое кладбище близких… И я не испугана прошлым… Нет, не испугана… Я люблю все страдания своей жизни… Да… Ваша литература… Я читала, мне Сева совал с восторгами… Свободы нет, голубчик, нет пространств… Пепельницу какую-нибудь опишете так, что Бунин от зависти в гробу перевернется, а страсти нет. А искусство - это страсть. Это любовь. Это вечное небо… А вы за пепельницей неба не видите…

Каждый человек своими руками лепит сюжет своего романа… Только не у каждого хватит мужества признать, что он не главное действующее, а эпизодическое лицо…

Вот напасть-как человек ничего не умеет, так во всём понимает и всех учит…

Я подозревала, что эта баба стерва, но не думала, что она так гордо носит свою стервозность.

Пристрастие к выяснению отношений - один из тяжких пороков русской интеллигенции.

- Утверждать, что жена не играет в жизни мужика никакой роли, можете только вы, с вашей биографией и уникальной личной жизнью. Это в вашей жизни муж не играл никакой роли. Так не судите всех по себе. С вашим потрясающим эгоизмом трудно сравниться кому бы то ни было.

Каждый человек своими руками лепит сюжет своего романа… Только не у каждого хватит мужества признать, что он не главное действующее, а эпизодическое лицо…

- Вы любили ее? - мельком бросив на Витю взгляд, спросила, доливая ему кофе в чашку, поэтесса.

Он помолчал.

- Не знаю… тут другое… как это объяснить… Это вот точно так, как ты знаешь, что на верхней полке книжного шкафа нужно вытереть пыль. Ее надо вытереть, и ты это знаешь, но есть дела и поважнее. Проходит день за днем, тебя уже раздражает то, что надо вытереть пыль. И вот ты наконец ставишь стул, берешь тряпку, влезаешь на стул, чтобы вытереть пыль… И вдруг обнаруживаешь цветок в горшке, о котором совсем забыл, забыл его поливать, а он взял и умер… Понимаете?

И в этот миг раздался телефонный звонок…
Никто не мог звонить ей в этот час. Дитер уже звонил накануне вечером, сухо осведомился - как она долетела, была ли в галерее и не успела ли за двадцать минут встречи испортить отношения с куратором…
Но телефон все звонил… И она сняла трубку.
- Hello… Yes…
В ответ молчали… Но это молчание почему-то не позволяло прервать связь, словно по подвесному мосту к ней шел кто-то близкий, кто вот-вот достигнет этого края, проявится голосом, улыбкой…
- Yes? Hello? Who is it?
Молчание… Но к ней шли, она знала это, чувствовала… Ее искали где-то там, пытались дотянуться… Тогда она тихо проговорила по-русски:
- Это я… Я здесь… слушаю тебя…
И захлебнувшись, на том конце оборвалась связь, раздались короткие гудки…
Но все это было уже неважно… Ей вдруг полегчало, ушло наваждение…