Как мы видели, она обожглась, если не сгорела, на слишком человеческом в семейных взаимоотношениях. Затем она была оставлена - «предана», как она сама называет это- человеком (а я предпочитаю думать, последовательно целым рядом людей), которого она любила больше всего. Она закрылась от нас
-в своем доме; и даже в своем доме она закрылась: несколько старых друзей должны были разговаривать с ней через полуоткрытую дверь. Ее взгляд на людей становился все более и более абстрактным. Она не отвергла нас окончательно, но ей все больше нравилась мысль, что наша ценность значительно повышается, когда мы умираем. Ей хватило смелости взглянуть в лицо тому факту, что, возможно, нет никакой другой жизни: … она признает, что все это лишь"дом предположений… на границе полей возможного"…
… По прошествии многих лет мы можем набраться смелости и воспроизвести ход ее борьбы. Новая волна захлестнула все ее существо; ей захотелось сказать со страстью то, что до этого она говорила играючи, говорила с кокетством. Новые высоты -- особенно в новых странах - взывают к новым формам. Детская привязанность, тем не менее, мешала ей отказаться от строфических схем ее раннего чтения. Она отвернулась от правильных рифм, от вечных «кровь-любовь» и «слезы-грезы», не потому, что ей было лень возиться с ними, а потому что правильные рифмы казались внешним выражением внутреннего консерватизма. Она называла правильные рифмы «прозой» - «они затыкают меня в прозе» -- и в том же стихотворении она называла их
«рабством».