Министр Геббельс исключил Генриха Гейне из энциклопедического словаря.
Одному дана власть над словом. Другому — над словарём.
В эмиграции сначала так:
— Имею двести тысяч, ищу компаньона.
А потом так:
— Разыскиваю компаньона и мои двести тысяч…
ОН: Дамы, вы слишком серьезны. Вы молчите зло, а вы молчите мне непонятно, и не одна из вас не подумает — какая прелесть, какой абсурд! Когда аресты проходят так? И, может, вы правы, это не совсем арест, это может стать увлекательнейшей беседой…
Где она, та новая, современная мораль, более высокая, чем учение Христа или Будды, Сократа или Платона, Конфуция или неизвестного создателя «Махабхараты»?
Боже милостивый, пятьдесят тысячелетий назад, когда мы жили тотемическими родами, наши женщины были несравненно чище, наши племенные и групповые отношения несравненно нравственнее и строже!
Должен сказать, что мораль, которую мы исповедовали в те далекие времена, была более высокой, чем современная мораль.
Не отмахивайтесь с пренебрежением от этой мысли. Вспомните про детский труд, который у нас применяется, про нашу политическую коррупцию, про взяточничество полиции, про фальсификацию пищевых продуктов и про торгующих своим телом дочерей бедняков. Когда я был Сыном Горы, когда я был Сыном Быка, проституция была нам неведома. Мы были чисты, говорю вам. Такие глубины порока нам даже и не снились. Так же чисты и теперь остальные животные, стоящие на более низкой ступени развития, чем человек. Да, только человек с его воображением и властью над материальным миром мог придумать все семь смертных грехов. Другие животные, низкие животные, не знают греха.
Я торопливо оглядываюсь назад, на множество моих жизней, прожитых в иные времена и в иных странах. Нигде никогда не встречал я жестокости более страшной или хотя бы столь же страшной, как жестокость нашей современной тюремной системы. Я уже рассказал вам о том, что пришлось мне испытать, когда в первое десятилетие двадцатого века от рождества Христова в тюремной одиночке на меня надели смирительную рубашку. В давние времена мы карали тяжко и убивали быстро. Мы поступали так, потому что таково было наше желание или, если хотите, наша прихоть. Но мы никогда не лицемерили. Мы никогда не призывали к себе на помощь печать, церковь или науку, дабы они освятили своим авторитетом нашу варварскую прихоть. Если мы хотели что-либо совершить, мы совершали это открыто, и с открытым лицом встречали укоры и осуждение, и не прятались за спины ученых экономистов и буржуазных философов или состоящих у нас на жалованье проповедников, профессоров, издателей.
…Жизнь — это не только комфорт, природа и красивые штучки. Жизнь — это люди…
— Жизнь — любишь?
— Вот так вопрос. Конечно! По мне не видно?
— Видно, что ты себя любишь. Любишь комфорт. Три метра на машине едешь. Любишь природу. Но жизнь — это не только комфорт, природа и красивые штучки. Жизнь — это люди. Любишь людей?
— Тупик за тупиком, Павел Евгеньевич… Чего это вы?
— Простой вопрос. Два слова. Ты же юрист. Любишь людей? Брата? Начальника? Судью? Соседей? Гаишника? Папу?
— Ни хрена себе списочек…
— Как твоего фотографа зовут?
Павел сделал глоток чая.
— Леша. Леха Крутов.
— Любишь его?
— Кого, Крутова? Да. Кажется…
— Вот и других люби. Не сможешь сразу — пытайся сделать так, чтобы они тебе нравились. Просто нравились. Как? Ищи плюсы, сильные стороны в тех, кто тебя окружает.
— В судье? В гаишнике?
— Именно. Жизнь — это люди. Любишь жизнь — люби людей…
… Она остановилась, притихнув, было видно, что она не поняла ни слова из того, что я сказал, но совокупность слов: «девочка», «песик» и «тотошка», немного расслабили ее.
Тут встряла Ленка:
— Мы друзья Мишки Коршунова. Приехали к нему в гости. Он же здесь живет?
— Здесь живет Василич! — заорала она,
— Точнее жил. Потом переехал в крематорий, на Шафировский. А потом на Южное кладбище. А здесь остался жить его пес — Рори. Я иногда выгуливала его. А потом он удрал, зараза блохастая. А теперь здесь никто не живет. Тараканы может. Но вряд ли. Василич их раньше, подкармливал, а теперь, то им там что есть? У меня живут…
Медицина тела эффективна только тогда, когда она сопровождается очищением сознания.
«Жизнь души не требует ни пространства, ни времени. Она протекает внутри своих собственных рамок — рамок безграничности. Никакой замкнутости. Никаких требований рассудка».
Мы не выбираем то, что должно привлечь наше внимание. Скорее нас выбирают
Мама все время повторяла это. «Ничего страшного». У нее и переняла. В любом случае, — думала я, поправляя капюшон и выправляя складки платья, — мысль была в том, что даже если тебя взял в плен эльфийский узурпатор, сжег твоего брата, сделал тебя рабыней и заклеймил друга — ничего страшного. Только когда умрешь — вот тогда уже не скажешь «ничего страшного». А пока можешь думать и говорить, что бы ни случилось — «ничего страшного».
Всплыло на поверхность «острое и агрессивное желание раз и навсегда разобраться, в чем же мы, господа, участвуем».
Опасайся людей, чтобы опять не попасть в неволю.