Я скучаю так по человечности
Тех времен, что больше не вернуть.
По какой-то радостной беспечности,
По стране, в которой мир, май, труд.
По стране, в которой очень верили
Нас нельзя купить или продать,
Где делец и новомодный менеджер
Назывался просто - спекулянт.
Где не лезли напоказ с духовностью
Золотом на куполах больших,
Отличались чистотой да скромностью
Храмы и присутствием святых.
Где все двери были не железные
И открыты настежь, как душа,
А мы всё протестовали грешные
Мнимою свободою дыша.
А сейчас, до тошноты ей сытые,
Проклиная горькую судьбу,
Мы сидим над чашками разбитыми
И никто не нужен никому.
Мне б хотелось каждый день на паперти
Не стоять с протянутой рукой,
Как учителя, врачи, писатели -
За бортом, в тираж и на покой.
И порой я слышу ироничное
Мол, живешь ты всё же не в лесу,
Но в стране, где всё теперь циничное
Я кричу пронзительно: ау…
Ничего такого не страшно, ну совершенно не страшно, ведь страшнее когда у тебя нет никого
Счастье, что я могу думать о другом
Нужно просто присоединять одно другому, одно к другому и получается океан счастья.
Вот например моё желание - чтобы этому человеку, тебе было хорошо, именно желание, чтобы тебе было хорошо, но никак не мне. Нет именно тебе должно быть хорошо, и, тогда, с твоего разрешения, что можно и исключить.
Итак к этому твоему «хорошо» я присоединяюсь, то есть получается пришло ожидаемое соприкосновение душ,…, только чтоб не спугнуть.
То есть, что тебе «хорошо» и тогда и мне хорошо и когда мне хорошо, получается ожидаемое воскресение душ.
Демиург отыграл шестьдесят шесть спектаклей подряд и теперь возвращался с гастролей. Слава ленивым шлейфом болталась у него на шее. Заплаканные витрины отражались в больших красивых глазах. Дома ждала суженая и вкусный ужин. Он шёл, не спеша по заплёванным мостовым и бесконечным проспектам, созданного им мира.
Ключ долго не поворачивался в замке, словно это не те двери. Раньше он часто бродил по улицам и заглядывал в освещённые окна. Его всегда манил свет. Тихий и ласковый, источником которого являлась определённая только ему суженая. Но изнутри окна со светом оказывались не такими как снаружи. Свет превращался в обманчивое мерцание и на каждую суженную находилась ещё более суженная… потом ещё и ещё… Так утекали все суженные лунной дорожкой сквозь проемы окон и распадались на множество отражений, поглощаемых пустотой.
Наконец-то ключ повернулся в замке, и дверь открылась. Истосковавшаяся жена радостно кинулась ему на шею и стала покрывать поцелуями. Он жил в долг её любви, привыкнув к роли супруга.
Дожевав макароны с котлетой, и выполнив супружеские обязанности с необходимой после долгой разлуки страстью, он лежал, уставившись в мутную воду аквариума и под неумолимое щебетание жены, разглядывал его обитателей.
Сперва появилась маленькая белая лягушка. Она плавала рывками, смешно вытягивая лапки, а когда уставала подолгу сидела на камушке, созерцая водоросли. Ей нужно было питаться специальным кормом, и когда он первый раз уезжал на гастроли с театром, попросил жену заботиться о лягушке. Возвращение с гастролей оказалось печальным, жена сообщила, что лягушка умерла. В аквариуме вместо неё теперь плавали две проворные рыбы-петушки, приобретённые суженной. Он в тот вечер долго бродил по сумрачному городу и в подземном переходе случайно купил зелёного тритончика с черной полоской на хвостике. С любовью отпустил его в аквариум и лёг спать. Утро явило ужасную картину: враждебные рыбы-петушки отгрызли тритончику лапы и хвост. Он был вне себя от ярости, хотел смыть жестоких рыб в унитаз, но сердобольная суженая выловила их совком, посадила в банку и унесла куда-то. Тритончик стал калекой, не способным даже кушать самостоятельно. Устало зависал он в пространстве аквариума, из - под зелёной шкурки торчали обглоданные кости, мимо сновали безобидные гупешки, которыми разбавлялось одинокое его существование. Однако к гупёшкам тритончик оставался совершенно безучастен и, прилепившись мордочкой к стеклу аквариума, грустил.
Суженая продолжала рассказывать о событиях реального мира, добрых делах и злых людях, не ценящих добро. Не перебивая её, Демиург встал с дивана, чтобы покормить тритончика. Он насадил червячка на зубочистку и поднёс ему. Гупёшки сразу активизировались в надежде перехватить корм. Демиург отгонял их, ожидая, когда тритончик начнёт кушать. Но тот еду не принял. Радостные гупёшки тут же этим воспользовались и заглотили червячка.
Суженая перешла в своих повествованиях на благородные порывы собственной души, повинуясь которым, она подарила своей подруге дорогие сапоги, а та, зараза, её даже не поздравила с днем Конституции.
У Демиурга сжалось сердце, он насадил другого червячка и снова предложил тритончику. Тот опять еду не принял и взглянул на Демиурга умоляюще. И Демиург вдруг понял, что по ту сторону запотевших стекол, подсвеченных жёлтой лампочкой, тритончик никогда больше не возьмёт корм и его свет скоро погаснет.
Это понимание наполнило Демиурга приступом жалости, беспомощности и любви. Макароны с котлетой тошнотой подступили к горлу, и он бросился в туалет, не дослушав рассказ о добродетельности супруги и несправедливости мира.
Его рвала собою, всем созданным миром и вереницей суженных, тянущих на дно стопудовыми якорями.
Обеспокоенная жена барабанила в двери и кричала.
Он колотил руками о крышку унитаза, не в силах что-либо изменить так, чтоб это что-нибудь не стало со временем тем же самым. Вся его жизнь стремительно неслась вонючим потоком по трубам канализации. Из глаз Демиурга хлынули слёзы. С мольбами и проклятиями взирал он на лампочку, свисающую с потолка туалета, и жадно искал в ней свет.
Суженая перешла в контр - атаку и стала ломать дверь.
Демиург снял с ноги тапок и разбил лампочку. Воцарилась тьма… и только слёзы светились в темноте…
Когда суженая наконец-то выломала дверь Демиург сидел на унитазе, обхватив колени руками. Его взгляд гирей прошлого довлел перед наступающим завтра.
Суженая села рядом с Демиургом и, придав своему выражению лица осмысленность, уверенно сказала:
- Не переживай так, в жизни нужно быть оптимистом, легче ко всему относиться, ничего не принимать близко к сердцу… Мы обязательно заведём другого тритончика, целого, с лапами и хвостом. Он будет нас радовать.
Затем, немного подумав, добавила:
- И лампочку новую вкрутим…
Демиург тяжело вздохнул.
За окном брезжил рассвет…
Мы садимся за компьютер монитора, ищем в поисковиках или сетях «отдушину» или же часть своей души, не найденную или потерянную и ничего не находим. Опять и опять каждое утро встаем и день начинается по старому - ожиданием чуда выздоровления близкого, а оно никак не приходит, ожиданием правильного и не ангажированного судебного решения, либо просто хоть чего-то, а его всё нет и нет, ожиданием любимого человека, а он всё не появляется или появляется его тень, и в это время мы живем, если это можно назвать жизнью.
Сочувствовать надо тем, кто ничего не умеет ощущать и чувствовать.
- А человеку с чувствительной душой и большим сердцем надо завидовать. Потому что он живет и вкушает все что даёт нам Господь!
В застывшем янтаре пространства он выглядит яркой вспышкой на сумеречном небе. Его система координат простирается во внутренний космос, где медленный ангел нанизывает ранние звезды на нить мироздания.
Его неогеография не имеет границ, хотя в реальности может показаться, что он просто сидит в белом шезлонге на берегу океана и под виниловое журчание A Fire in the Forest Дэвида Сильвиана просеивает планктон.
Никто толком не понял, как произошло заболачивание местности. Сначала, когда вешние воды вышли из берегов, покрыв вековую пыль, нахлынула долгожданная свобода. Она звучала золотом закатного неба, серебром осеннего тумана, передавая любящему и встревоженному сознанию послание самого Времени. В воздухе веяло предощущением нового расцвета, а из прекрасного далека маячил цветок незабудки, как символ неувядающей красоты.
Но потом, неоновые герои, серфингующие на гребне волны, разбились о скалы, воздвигнутые чьей-то злой волей. Их слова и мечты легли белой пеной на водную гладь. А вместо умолкших камертонов сознания переменившийся ветер принес новый антропологический тип без стрежня и сущности. Почитатели палеозоя именовали его техническим прогрессом. Он стер все живое. Сместил полюса, ориентиры и ценности. Мир стал подобием фаст-фуда, а населяющие его люди обезличенными потребителями «сверхновой вещественности». Их души целиком ушли в вещи, превращаясь после смерти в планктон.
Простейшие перенасытили океан, отправляя его процессами своего распада. Хранившие до сего дня планетарное равновесие киты, не выдержав дешевого изобилия, стали выбрасываться на берег… Радио «Свобода» на тонущей «Бригантине» передавало SOS…
В эти дни он стал гастарбайтером духа, исследователем кругосветных глубин, рисуя свою вселенную нежной акварелью звука. Это его «Данхилл» бриллиантовым дымом выкуривал планктон из своих убежищ, рассеивая в пепел. Это его бархатные увертюры сберегали хрупкие кристаллы сознания от обращения в инфузории-туфельки. Эффектом бабочки он скользил по коже юных Ассоль, спасая их алые паруса от масляных взглядов пьяных матросов. Это его пейзажи и наброски продолжали жить своей жизнью, испытывая абсолютную автономию от земного притяжения и банальных мазков безвкусицы.
Руки его в серебре от соприкосновения с Неугасимым Огнем. Роль художников в этой вечной духовной перестройке на грандиозной стройплощадке символического порядка оказалась едва ли не самой главной. Так вышло, что никто из служащих по духовному ведомству, аристократов духа, не пожелал работать с Неугасимым Огнем. Пришлось за этот специфический труд браться художникам.
Когда темно грешно и сыро с его Байконура ракеты уходят в неизведанное, рубиновым шлейфом опалив запоздалое облако… Хотя неискушенному обывателю может показаться, что это просто ветер треплет волосы неуязвимых титанов, оставивших свои следы на берегу океана. А над темной поверхностью вод звучит Ane Brun - These Days.
«Бабло искупает зло». «Гамбургер, который вы видите по телевизору, значительно более реальный, нежели гамбургер, который вы держите в руках». «Абракадабра, как квинтэссенция грядущего»… - Уставший ангел, облетающий свои владения, уже хотел было забыть навсегда этот призрачный мир, состоящий из черного шума. Но влетая, как пуля в аорту Земли, заметил живую пульсацию флюоресцентности, освящающую пустынные проклятые горизонты. Взмах его замеревших в секунде крыльев выбил стекла в старых домах, отразив неясное, несбывшееся, смутное, неуловимое, сиюминутное движение души.
А среди непроглядного мрака фотографическое око вечности запечатлело золотое сечение виниловой ауры и солидного господина в белом шезлонге, у ног которого плещется океан и проплывают исполины киты.
Дороги у всех разные и мы всегда попадаем на те или иные,
- но иногда достаточно свернуть и мы начинаем ждать или жить ожиданием,
Когда в окно стучится сильный ветер,
Кто здесь разделит одиночество и боль?
Чтоб растворившись в доброте и свете
Не тяготиться жизнью и собой.
Кто, не споткнувшись, в душу поцелует?
Кто те же мысли и слова питал?
Кто так же ищет, любит и ревнует?
Кто скажет: «Здравствуй, я тебя искал!»
С кем можно разделить все стопроцентно.
Все без остатка, как второе «я»…
Но пусто в комнате… мелькает жизни лента
И ничего в ней изменить нельзя.
Все слишком ненадежно, преходяще.
Все тленно. К Богу сердце прислоня
Так сложно оставаться настоящей,
Далекою собою без тебя.
Пойдешь, нальешь и выпьешь
Взбежишь, коснёшься и засмеёшься
Повернёшь, вернёшь, пожнёшь
Слукавишь, польстишь, поспишь
В тихом шелесте снов пробуждается новое утро.
Разношёрстное время капризно скребёт циферблат.
Между стрелок песок бесполезных стремлений к чему-то
И нелепых движений среди суеты наугад…
Может чай заварить? У меня не осталось желаний
И вообще ничего не осталось,… сквозь серые дни
Проникает надежда, которую в сердце рождает
Только голая вера в неисповедимость пути.
Льёт из глаз глубина. Мироточат на стенах иконы
Где-то издалека… всё отчётливей эхо войны…
Спит любовь на руках, согреваясь теплом от ладоней
Безмятежно и сладко, не зная, что дни сочтены.
И придут холода, и надвинется мёртвое море
На холёную сытость лежащих во тьме городов.
Упадут небеса и смешаются с грешной землёю,
Заменяя молчанием тысячи сказанных слов.
И, быть может, тогда мы, укрывшись в промокшей землянке,
Чиркнем спичкой, чтоб видеть друг друга ещё один миг…
Кто-то свет наш заметит среди черноты непроглядной
Да воскликнет с надеждой: «Смотрите, лампада горит!»
Ожидание,
- это когда поворачиваешь не на ту дорогу, тогда и ждешь всё время
Не бросайте в небо топоры,
Возвратятся они рано, до поры,
Топоры судьбы - поступки прошлых лет,
За поступки наши, Бог пошлет ответ.
Свиновод Степан Абрамсон спал в бытовке, укрывшись дырявым пледом. Ему снился Моисей, выводящий евреев из египетского рабства. Степа махал им вслед пропитанным соляркой платком и плакал. В голове крутилась одна лишь мысль: «Доколе?» С ней он и проснулся.
В бытовке пахло потом и луком. В стакане с недопитым чаем плавала муха. Транзистор навязчиво бубнил о «вертикалях стратегического планирования, реальном секторе и модернизации…» Степа просунул ноги в холодные резиновые сапоги, оторвал кусок газеты и направился в туалет. Весенняя слякоть чавкала под ногами, нудно моросил дождь. Поежившись, Степа набрал побольше воздуха в легкие, затаил дыхание и отворил скрипучую дверь клозета. В насиженных углах радостно оживились мухи.
«Вот вам, вашу мать, модернизация», - выругался Степа, скидывая портки, и улыбающееся на газетном клочке лицо Ангелы Меркель, сморщившись, полетело вниз.
В поселок Чесноки, где жил Абрамсон, много лет назад его привело провидение.
В лихие 90-е Степа скрывался то от ментов, то от бандитов. Выбор дальнейшего пути был очевиден - тюрьма или кладбище. Но судьба распорядилась иначе. В тот переломный день Абрамсона поймали кредиторы и вывезли в лес. Долго били. Спрашивали про деньги. Но денег у Степана не было. Его шариково-подшибниковый бизнес вместе с бандитским кредитом сожрала инфляция. Пока кредиторы решали, что дальше делать с обанкротившимся Абрамсоном, он улучшил момент и бросился бежать. Несся, что есть мочи, не разбирая дороги, пока не уперся в железный забор на опушке леса. Колотил в него руками и ногами, звал на помощь. И вот, когда уже совсем близко за спиной послышались голоса преследователей, ворота в заборе открылись и появившийся в них веселый толстый человек буквально перемахнул Степана на свою территорию. Затем произошло что-то совсем невероятное. Он грудью преградил дорогу бандитам, гнавшимся за Абрамсоном, о чем-то перетолковал с ними, и те, согласно кивая, потрусили прочь. Затем, все так же улыбаясь, незнакомец повернулся к Степану и, играя мускулами на загорелом торсе с огромной во всю грудь татуировкой куполов, спросил:
- Ты в Бога веришь?
Степан неопределенно помотал головой.
- Считай, что сегодня ты заново родился…
Покинув клозет, Степан брел по чесноковским улочкам. Из воспоминаний его вырвал пронзительный визг. Наперерез Степану несся совсем ещё крошечный розовенький поросеночек. Вдогонку за ним бежал местный сельхозтруженник Васька Шустров.
-Куды ж ты прешь? - орал Васька, раскинув в стороны огромные ручищи.
Степа попытался перехватить беглеца, но тот дал резкий крен вправо и плюхнулся в силосную яму. Следом за ним туда же нырнул и Васька. Чумазый, но довольный, прижимая к груди хрюкающий трофей, Шустров подмигнул Степану.
- Украл? - понимающе спросил Абрамсон.
- Ага, - с гордостью ответил Васька.
Как и другие колхозники, Шустров работал на местных феодалов-уголовников Кулебякиных. Работникам своим они ни гроша не платили. Синтез жадности и малограмотности позволял им не знать об отмене крепостного права.
Задарма местные жители пахали кулебяковские поля, присматривали за скотиной и непрерывно пакостили. Украсть порося или стянуть мешок картошки считалось делом чести. На полях же работали шаляй-валяй, сливали солярку, крали лопаты. Любой новичок, попавший в феодальное рабство к Кулебякиным, посвящался во все тонкости выживания и вредительства. Бизнес Кулебякиных от этого дела страдал. Живность постоянно дохла, трупы исчезали, картошка оказывалась поеденной проволочником, яблоки червивыми, а пшеница мокрой. Однако пересмотреть финансовую политику и начать платить за работу Кулебякиным было чревато для здоровья. При одной лишь мысли о расставании с наличностью начинался нестерпимый зуд и медвежья болезнь. Поэтому колхозников они держали подле себя страхом. Желающим разорвать порочный круг и отбыть на вольные хлеба палили хаты. Особо прытким не гнушались посчитать зубы и ребра. А для большей продуктивности труда и «здоровой конкуренции» привлекли жителей дружественных республик, паспорта которых навсегда осели в кулебяковском сейфе, а сами жители расположились в сараях со скотиной для контроля численности приплода.
Пожалуй, единственным из местных, кто не работал на Кулебякиных, был Степан. Он держал собственную небольшую свиноферму, которая в былые времена позволяла прокормиться. Но с тех пор, как Кулебякины взамен на откат получили от упырей-чиновников монополию на продажу кормов, заниматься свиноводством стало убыточно. Степа отправил под нож почти все свое поголовье. Оставил лишь огромного хряка-осеменителя Борю и двух самок, чтобы тот не скучал. Ещё в самом начале Степан зарекался не давать поросятам имен, но Борю нельзя было не отметить. При кормежке он всегда вилял хвостиком, подставлял чесать пятачок и по-собачьи преданно смотрел черными бусинками глаз. Боря рос умным уникальным хряком и когда достиг половозрелости начал столь плодотворно обхаживать самок, что те не успевали рожать. Всей своей жизнью Боря пытался доказать, что он не просто какой-то там рядовой свин - он компаньон, он товарищ! Степа Борю любил, но усугубившаяся ситуация с кормами не позволяла содержать 130-килограмового любимца. Степа тянул до последнего, но выбора не было и сегодня он, наконец, решился отправить Борю под нож. На ферму он шел не спеша, периодически погружаясь в раздумья.
Миновав по перекинутой дощечке разлившуюся на полверсты лужу, Степан притормозил у того самого забора, который и привел его много лет назад в Чесноки. Ныне за забором раскинулся элитный пансионат «Райские кущи», а тогда это был заброшенный пионерский лагерь, который восстанавливал спасший Степана незнакомец. Спасителя звали Григорий. Человеком он оказался непростым. Большую часть жизни Гришка провел в тюрьме, куда угодил за тяжкие преступления. Был он там смотрящим. Через него на зону попадали водка, наркотики и порножурналы. Но как-то весной, на Пасху Гриша серьезно заболел - у него неожиданно проснулась совесть. В мучительных припадках метался он по камере девять дней, на исходе которых ему во сне явился архангел Гавриил и сказал: «Хочешь жить - возведи храм». С тех пор Григория словно подменили. Он стал молиться по утрам, взял в библиотеке Новый Завет, а все деньги, предназначавшиеся на наркоту, направил на строительство деревянной церкви в тюремном дворе. Его отчаянная борьба за нравственный облик падшего человечества понравилась далеко не всем. Паханы Гришу пытались вразумить, но он не внял. Тогда его избили до полусмерти, и лагерное начальство от греха подальше перевело Григория в другую тюрьму. На новом месте его окрестили «Проповедником» и выразили большее понимание. Новый Завет ходил по камерам, и случалось, что Григорий неведомым для себя образом находил нужные слова для обращения злых сердец к Богу. В общем, на новом месте стараниями заключенных тоже вырос храм, только уже гораздо больше - белокаменный. А Гришу освободили условно-досрочно. Родом Григорий был из поселка Чесноки. Туда же вернулся после отсидки. Он уже не мог просто жить для себя. Начал восстанавливать заброшенный пионерский лагерь, превратив его в реабилитационный центр для наркоманов, алкоголиков и просто разных доходяг, оказавшихся на обочине судьбы. В этом центре и оказался Степан. То было прекрасное время. Самое счастливое в Степиной жизни.
Вместе с другими реабилитантами он вставал в шесть утра, умывался родниковой водой, молился, трудился и жил исключительно результатами своего труда. Свежий воздух, девственный лес, плодородная земля - все наполняло Степана совершенно иным пониманием жизни, которого он раньше не знал. Каждый листочек, каждую травинку воспринимал Степа теперь, как величайшее чудо на земле. Его впервые коснулось явление чистого добра и света и, глядя в ночи на россыпи звезд, он тихо шептал «аллилуйя».
Все изменилось в тот злополучный день, когда перед воротами лагеря остановился черный Мерседес, из него вышли важные люди с кожаными портфелями, произвели какие-то замеры и уехали. Оказалось, что преобразившийся лагерь, нетронутая природа и чистый родник привлекли чиновников, которым непременно захотелось отдыхать в этом уютном лесном уголке от бесконечных оффшоров, банкетов и разрезания ленточек. Порывшись в законе, прикормленные кроты-юристы нашли в нем необходимые дыры для банкротства и перепродажи лагеря, а присутствовавшим в нем отбросам общества был дан трехдневный срок покинуть территорию.
Степан негодовал. Он вилами отгонял судебных приставов, защищая свою землю от захватчиков, но силы были не равны.
- Почему все так? - вопрошал он собирающегося в город биться за лагерь, Григория.
- Здесь тебе не тюрьма, здесь полный беспредел, - вздохнул Григорий. Затем, немного помолчав, добавил: - Видимо, пришло время скорбей. Каждая эпоха переживает своих антихристов, каждый человек - свой личный апокалипсис. Главное в это время не изменить самому себе. Ведь самое важное для человека делание - творить собственную жизнь.
Из города Григорий не вернулся. Его тело обнаружили месяц спустя в заброшенных гаражах с множеством колото-резаных ран. Убийцы так зверствовали, что практически не оставили на Григории живого места. Их, понятное дело, не нашли.
После трагедии реабилитанты кто уехал, кто снова спился. В память о Григории, Степан решил не покидать Чесноки и заниматься фермой.
Тяжело вздохнув от нахлынувших воспоминаний, Степа ещё раз посмотрел на пансионат. В нем сегодня намечался «банный день». Туда-сюда сновали полуголые девицы службы «эскорта» и «тайского массажа», у ворот парковалось множество дорогих машин, напряженно краснели охранники, и даже Кулебякины, прянично раздобрев, делали вид благочестивых тружеников. В своем магазине втридорога под запись в счет несуществующей зарплаты они отоваривали колхозников просроченным пивом и черствым хлебом. Народная любовь в такой день была необходима, поскольку следуя государственной политике перед баней чиновники всегда посещали храм. Там неистово кричали: «С нами Бог!», видимо, чтобы ни у Бога, ни у народа не осталось сомнений с кем он. После, с чувством выполненного национального долга, шли париться.
Шквал голосов постепенно стих, пансионат остался далеко за спиной и показался редкий частокол, да прохудившиеся сарайчики Степиной фермы. Хряк Боря, завидя хозяина, радостно захрюкал и подставил чесать пятачок. Степа старался на него не смотреть.
Возле загона Абрамсона уже ждал молчаливый ответственный работяга Иван Дуболомов, которого он попросил подсобить.
Сделав петли, Степа с Иваном накинули их сперва на хрюшек. Боря в недоумении замер. Инстинктивно почувствовав какую-то необратимость, он тоже стал подталкивать визжащих свиноматок к выходу, посматривая на людей. Боря пытался в очередной раз доказать, что он друг и помощник, даже в такой неоднозначной ситуации.
Когда с хрюшками было покончено, Степа с Иваном вернулись в загон. Тут Боря все понял. Он начал отчаянно визжать и рыть пятачком землю. Петлю на него накинули быстро и поволокли до столба по рыхлой сырой земле. Когда Борю привязывали, он неожиданно перестал сопротивляться и обреченно - покорно склонил голову. В его поросячьих глазах стояли слезы.
«Прости…», - сказал Степан. Он постарался все сделать быстро. Нож мягко вошел в горло и на землю потекли тоненькие красные ручейки.
Степа с Иваном молча разделали тушки, погрузили в машину и поехали в город сдавать. Всю дорогу Степан думал о том, что он не знает теперь, как дальше жить. У него ничего не осталось. Ничего и никого. Ненадолго задремав в машине, он вновь видел во сне Моисея одиноко бредущего по пустыне перед тем, как услышать глас из тернового куста: «Выведи народ мой».
- Не выводи меня из себя! - выдернул сознание Степана из сна чей-то резкий диалект.
Возле машины толпились стражи правопорядка, тыкая жезлы в свиные тушки и крича на растерянного Ивана, раскинутого на капоте в позе ласточки.
-Что случилось? - спросил Степан.
- Сержант Попугайло, - представился надменный прыщавый юнец, сунув под нос Степану красные корочки. - Почему мясо без документов?
- Как без документов? - удивился Степан, протягивая сержанту пакет многочисленных бумажек с разными печатями.
Попугайло без интереса пробежался по ним глазами, после чего победно ткнул пальцем в какие-то цифры: - Вот, ГОСТ не тот. С сегодняшнего дня ГОСТ другой, этот больше не действует.
- Откуда ж мне было знать? - недоумевал Степан.
- Это не мои проблемы, - хладнокровно ответил Попугайло. - Какой ГОСТ положен, такой и должен быть. Платите штраф.
Денег у Степы не было и после недолгих препирательств стражи правопорядка предложили поделиться мясом. Абрамсону ничего не оставалось, как согласиться. Попугайло выбрал самую лучшую филейную часть Бори. Стражи правопорядка погрузили тушку в свою патрульную машину и, врубив мигалку, уехали ловить других преступников.
Степа стоял на проселочной дороге и смотрел на торчащую из капота Борину голову с потухшими грустными глазами. К горлу подступил комок. Ему на плечо опустилась рука Ивана.
- Ну его это фермерство, - понимающе сказал Дуболомов. - Давай лучше вместе траурные ленточки выстригать. Ритуалка сейчас самый прибыльный бизнес. От клиентов отбоя нет. А на ленточках ещё можно всякие памятные надписи делать, ну типа «любимому брату».
Степан закрыл ладонями лицо. Его плечи подрагивали. Сквозь всхлипывание можно было различить горячее причитание: «Где Ты? Ну, где же Ты? Где?..»
Вдруг небо рассекла пополам молния, ударил гром. После чего все стихло. И по проселочной дороге скользнул солнечный луч.
Абрамсон повалился в грязь на колени.
- Эй, Степка, хорош…, - бегал вокруг Иван.- Поехали уже.
Но Степа продолжал несвязно шевелить губами. Он обтер рукавом лицо, поднялся и с какой-то решительной одухотворенностью зашагал прочь.
- Куда ты? - растерянно кричал ему вслед Иван. - С мясом-то что делать?
Но Степан его не слышал. Он уходил все дальше и дальше по проселочной дороге за первым весенним лучом.