Ссылаемся всегда на тех, кто нам мешает…
Ночь. Открыто окно. Дверь на распашку. Кондиционер на полную. Одеяло сброшено. Метания по кровати в поту.
***
Утро. Любимая фраза:
-Я стала сильнее. Я не буду его умолять.
Такси. Центр. Дом. Звонок.
-Кто там припёрся с утра пораньше?
Знакомая квартира. Его улыбка.
-Чего тебе?-интонация заочного победителя.
-Я хочу, чтоб ты удалил мой номер.
Как быстро всё меняется от одной холодной фразы.
-Зачем?
-А зачем тебе он?-голос холодный, несмотря на образующуюся чёрную дыру в душе.
-Ну… а если ты позвонишь, и я не пойму кто это?
-Я не позвоню.
-Чем докажешь?-опять ухмылочка а-ля «Я знаю, что ты без меня не проживёшь». Ничего, сейчас она исчезнет.
Поворот экрана к его лицу. На глазах удаляю номер. И смотрю. Запоминаю каждую чёрточку. И опять слова.
-А ты сильная. Тобой не просто манипулировать. Только пока я это делал я почувствовал нечто большее. Прости меня.
Вот и всё. Всё всегда кончалось этим. Наивные люди. Каждый раз представляю ситуации, когда им отвечают: «Не прощу». Два слова о которые разбивается всё. А я не буду ничего разбивать. Поворот. Подъезд. Звонок друзьям.
-Привет, Тась. Пошли вечером куда-нибудь? Да, и Андрея с Арсением позови.
О прошлом вспоминаем, когда запутываемся в настоящем.
Мы жили в одной комнате коммуналки на углу Комсомольской и Чкалова. На втором этаже, прямо над садиком «Юный космонавт». В сталинках была хорошая звукоизоляция, но днем было тихонько слышно блямканье расстроенного садиковского пианино и хоровое юнокосмонавтское колоратурное меццо-сопрано.
Когда мне стукнуло три, я пошел в этот же садик. Для этого не надо было даже выходить из парадной. Мы с бабушкой спускались на один этаж, она стучала в дверь кухни — и я нырял в густое благоухание творожной запеканки, пригорелой кашки-малашки и других шедевров детсадовской кулинарии.
Вращение в этих высоких сферах потребовало, чтобы во мне все было прекрасно, — как завещал Чехов, — и меня впервые в жизни повели в парикмахерскую.
Вот тут-то, в маленькой парикмахерской на Чкалова и Советской Армии, я и познакомился со Степаном Израйлевичем.
Точнее, это он познакомился со мной.
В зале было три парикмахера. Все были заняты, и еще пара человек ждали своей очереди.
Я никогда еще не стригся, был совершенно уверен, что как минимум с меня снимут скальп, поэтому ревел, а бабушка пыталась меня взять на слабо, сочиняя совершенно неправдоподобные истории о моем бесстрашии в былые времена:
— А вот когда ты был маленьким…
Степан Израйлевич — высокий, тощий старик — отпустил клиента, подошел ко мне, взял обеими руками за голову и начал задумчиво вертеть ее в разные стороны, что-то бормоча про себя. Потом он удовлетворенно хмыкнул и сказал:
— Я этому молодому человеку буду делать голову!
От удивления я заткнулся и дал усадить себя в кресло.
Кто-то из ожидающих начал возмущаться, что пришел раньше.
Степан Израйлевич небрежно отмахнулся:
— Ой, я вас умоляю! Или вы пришли лично ко мне? Или я вас звал? Вы меня видели, чтобы я бегал по всей Молдаванке или с откуда вы там себя взяли, и зазывал вас к себе в кресло?
Опешившего скандалиста обслужил какой-то другой парикмахер. Степан Израйлевич не принимал очередь. Он выбирал клиентов сам. Он не стриг. Он — делал голову.
— Идите сюда, я буду делать вам голову. Идите сюда, я вам говорю. Или вы хочете ходить с несделанной головой?!
— А вам я голову делать не буду. Я не вижу, чтобы у вас была голова. Раечка! Раечка! Этот к тебе: ему просто постричься.
Степан Израйлевич подолгу клацал ножницами в воздухе, елозил расческой, срезал по пять микрон — и говорил, говорил не переставая.
Все детство я проходил к нему.
Стриг он меня точно так же, как все другие парикмахеры стригли почти всех одесских мальчишек: «под канадку».
Но он был не «другой парикмахер», а Степан Израйлевич. Он колдовал. Он священнодействовал. Он делал мне голову.
— Или вы хочете так и ходить с несделанной головой? — спрашивал он с ужасом, случайно встретив меня на улице. И по его лицу было видно, что он и представить не может такой запредельный кошмар.
Ежеминутно со смешным присвистом продувал металлическую расческу — будто играл на губной гармошке. Звонко клацал ножницами, потом брякал ими об стол и хватал бритву — подбрить виски и шею.
У Степана Израйлевича была дочка Сонечка, примерно моя ровесница, которую он любил без памяти, всеми потрохами. И сколько раз меня ни стриг — рассказывал о ней без умолка, взахлеб, брызгая слюной от волнения, от желания выговориться до дна, без остатка.
И сколько у нее конопушек: ее даже показывали врачу. И как она удивительно смеется, закидывая голову. И как она немного шепелявит, потому что сломала зуб, когда каталась во дворе на велике. И как здорово она поет. И какие замечательные у нее глаза. И какой замечательный у нее нос. И какие замечательные у нее волосы (а я таки немножко разбираюсь в волосах, молодой человек!).
А еще — какой у Сонечки характер.
Степан Израйлевич восхищался ей не зря. Она и правда была очень необычной девочкой, судя по его рассказам. Доброй, веселой, умной, честной, отважной. А главное — она имела талант постоянно влипать в самые невероятные истории. В истории, которые моментально превращались в анекдоты и пересказывались потом годами всей Одессой.
Это она на хвастливый вопрос соседки, как сонечкиной маме нравятся длиннющие холеные соседкины ногти, закричала, опередив маму: «Еще как нравятся! Наверно, по деревьям лазить хорошо!».
Это она в трамвае на вопрос какой-то тетки с детским горшком в руках: «Девочка, ты тут не сходишь?» ответила: «Нет, я до дома потерплю», а на просьбу: «Передай на билет кондуктору» — удивилась: «Так он же бесплатно ездит!».
Это она на вопрос учительницы: «Как звали няню Пушкина?» ответила: «Голубка Дряхлая Моя».
Сонины остроты и приключения расходились так стремительно, что я даже частенько сначала узнавал про них в виде анекдота от друзей, а потом уже от парикмахера.
Я так и не познакомился с Соней, но обязательно узнал бы ее, встреть на улице — до того смачными и точными были рассказы мастера.
Потом детство кончилось, я вырос, сходил в армию, мы переехали, я учился, работал, завертелся, растерял многих старых знакомых — и Степана Израйлевича тоже.
А лет через десять вдруг встретил снова. Он был уже совсем дряхлым стариком, за восемьдесят. По-прежнему работал. Только в другой парикмахерской — на Тираспольской площади, прямо над «Золотым теленком».
Как ни странно, он отлично помнил меня.
Я снова стал заходить к старику. Он так же торжественно и колдунски «делал мне голову». Потом мы спускались в «Золотой теленок» и он разрешал угостить себя коньячком.
И пока он меня стриг, и пока мы с ним выпивали — болтал без умолку, брызгая слюнями. О Злате — родившейся у Сонечки дочке.
Степан Израйлевич ее просто боготворил. Он называл ее золотком и золотинкой. Он блаженно закатывал глаза. Хлопал себя по ляжкам. А иногда даже начинал раскачиваться, как на еврейской молитве.
Потом мы расходились. На прощанье Степан Израйлевич обязательно предупреждал, чтобы я не забыл приехать снова:
— Подумайте себе, или вы хочете ходить с несделанной головой?!
Больше всего Злата, по словам Степана Израйлевича, любила ириски. Но был самый разгар проклятых девяностых, в магазинах было шаром покати, почему-то начисто пропали и они.
Совершенно случайно я увидел ириски в Ужгороде — и торжественно вручил их Степану Израйлевичу, сидя с уже сделанной головой в «Золотом теленке».
— Для вашей Златы. Ее любимые.
Отреагировал он совершенно дико. Вцепился в кулек с конфетами, прижал его к себе и вдруг заплакал. По-настоящему заплакал. Прозрачными стариковскими слезами.
— Злата… золотинка…
И убежал — даже не попрощавшись.
А вечером позвонил мне из автомата (у него давно был мой телефон), и долго извинялся, благодарил и восхищенно рассказывал, как обрадовалась Злата этому немудрящему гостинцу.
Когда я в следующий раз пришел делать голову, девочки-парикмахерши сказали, что Степан Израйлевич пару дней назад умер.
Долго вызванивали заведующего. Наконец, он продиктовал домашний адрес старого мастера, и я поехал туда.
Жил он на Мельницах, где-то около Парашютной. Нашел я в полуразвалившемся дворе только в хлам нажравшегося дворника.
Выяснилось, что на поминки я опоздал: они были вчера. Родственники Степана Израйлевича не объявлялись (я подумал, что с Соней и Златой тоже могло случиться что-то плохое, надо скорей их найти).
Соседи затеяли поминки в почему-то не опечатанной комнате парикмахера. Помянули. Передрались. Танцевали под «Маяк». Снова передрались. И растащили весь небогатый скарб старика.
Дворник успел от греха припрятать у себя хотя бы портфель, набитый документами и письмами.
Я дал ему на бутылку, портфель отобрал и привез домой: наверняка, в нем окажется адрес Сони.
Там оказались адреса всех.
Отец Степана Израйлевича прошел всю войну, но был убит нацистом в самом начале 1946 года на Западной Украине при зачистке бандеровской погани, которая расползлась по схронам после нашей победы над их немецкими хозяевами.
Мать была расстреляна в оккупированной Одессе румынами, еще за пять лет до гибели отца: в октябре 1941 года. Вместе с ней были убиты двое из троих ее детей: София (Сонечка) и Голда (Злата).
Никаких других родственников у Степана Израйлевича нет и не было.
Я долго смотрел на выцветшие справки и выписки. Потом налил до краев стакан. Выпил. Посидел с закрытыми глазами, чувствуя, как паленая водка продирает себе путь.
И только сейчас осознал: умер единственный человек, кто умел делать голову.
В последний раз он со смешным присвистом продул расческу. Брякнул на стол ножницы. И ушел домой, прихватив с собой большой шмат Одессы. Ушел к своим сестрам: озорной конопатой Сонечке и трогательной стеснительной Злате-Золотинке.
А мы, — все, кто пока остался тут, — так и будем теперь до конца жизни ходить с несделанной головой.
Или мы этого хочем?
Мне больше всех цветов на свете ТЫ по сердцу и ТОЧКА здесь.)))
Создаётся впечатление, что у иных голова растёт прямо из жопы…
Я была сегодня в клинике. Заболел мой кот. Поздно ночью Мише стало плохо. С ним давно что-то не так, но ЧТО, до конца не понять, как ни бьюсь. Болезнь проявляет себя то так, то так и мы лишь снимаем симптомы с одним единственным врачом, который может это сделать. Ночь я не спала, пока под утро не смогла унять боль и пока мой чудный мальчик не заснул. Утром поехала в клинику уже на прием, жду врача, если честно — мне страшно, в руке дрожит стаканчик с горьким кофе, но внезапно ощущаю чей-то взгляд… Это клиника, где есть приют. И в этом приюте часто оказываются животные с которыми жестоко обращались. Из отдаленной комнаты в конце коридора выглядывает большая собака. Выйти к посетителям она не может, так нельзя, это — клиника, но смотрит, смотрит на меня. Я подхожу. Видимо недавно привезли, обработана свежая рана на голове, висят большие печальные уши и в глазах столько детской просьбы о ласке. Я начинаю ее гладить и постепенно успокаиваюсь сама. И незаметно для себя начинаю чувствовать, что эта незнакомая большая собака любит меня. Так мы и сидели напротив друг друга в каком-то ином чистом измерении любви.
После пришел врач, осмотрел кота, ждавшего в смотровой комнате, выписал лекарства и домой я ехала уже в этом особом состоянии душевного подъема, на волне которого просто не может случится что-то плохое. Все плохое унесла волна, унесла на острова забвения через море печали. Коту сейчас лучше, а я вспомнила о заметке, которую писала несколько месяцев назад. О собаках. Хотя назвала ее —
«Ангелы»
Фрагмент статьи:
«В одном из поселков Алтая женщина бросила своего двухлетнего сына на неотапливаемой веранде и ушла на 6 дней. Но малышу невероятно повезло. Кроху нашла собака и два дня грела своим телом. Совершенно случайно мальчика увидел сосед и вызвал „скорую помощь“. Малыша доставили в больницу и вскоре мальчик был в безопасности…»
Где-то глубоко внутри себя практически каждый человек верит в некую силу, что бережет его. Только называет ее по разному. Кто-то ангелом-хранителем. Вот странно, мы говорим — «как ангел — прекрасна, как ангел — добра», но ангел для нас это — мужчина. Точнее — создание в белом с крыльями за спиной, хотя образ этот, как и яблоко в садах Эдема появился впервые в эпоху раннего Возрождения. Но дело не в том… Почти что сразу после этой статьи я вышла в новостную ленту Фэйсбука и сердце мое захлебнулось от боли, я натыкалась как на ножи на заметки о собаках, что замерзли у порога жилого дома ночью в метель, что тоскуют в приютах, о собаках, искалеченных человеком, статьи шли одна за другой и били меня наотмашь. По сердцу, как по лицу. И я плакала, плакала так словно бы это я засыпала постепенно коченея от холода у двЕри человеческого дома, словно это меня бьет палкой нелюдь, словно это я стою привязанная к дереву в лесу и вижу, как растворяются вдали фигурки бросивших меня любимых мной людей, уменьшаясь до размера их карликовых душ… И лаю вслед им лаю лаю, зову…
Никто не знает КАК выглядят наши ангелы-хранители, мы лишь чувствуем, что они у нас есть. Но ведь судят о любви по поступкам. И истребляя тех, кто готов отдать нам до капельки все свое тепло, ничего не требуя взамен — нет ни слова в той заметке, а как же люди отблагодарили согревшую ребенка собаку — не уничтожим ли мы когда-нибудь своими же руками последнего ангела на Земле? Или просто его веру в нас. В то, что нас можно любить и спасать…
Я надеюсь, что все-таки нет… Я верю…
фрагмент книги «Живые истории».
С утра жара. С утра тревожно.
С утра наивно снова ждёшь ты,
Того, чему не быть вовек.
Чего не ждёшь — придет само,
Сказав: «Привет!
Ну что, не ждали, вижу-вижу.
Ну-ну, не бойся — не обижу…»
И веришь. Веришь или нет,
Пускаешь в дом, затем за стол…
На много лет.
И днём жара. На сердце тяжесть.
Там дума у порога ляжет.
На миг покажется — Беда!
Но засмеешься — Как? С чего?
Да ерунда!
Но, натянув до воя нервы,
Продолжишь путь со взором нерпы,
С признаньем легким на устах
Про окрыление мечтой.
Не жизнь, а ска…
А вечер, став кошачьим богом.
Мурча, прижмётся теплым боком…
Ему шептать привыкла ты
О том, кого ждала всегда
Без суеты.
О том, что чувствуешь — вот-вот
Наступит час и он войдет…
Что всё отдашь за это. Всё!..
Но, в темноте шептать устав,
В слезах уснёшь.
Прохладна ночь. Ты в ней корнями.
Дурманом, муками, тенями
И тем, чему не быть вовек!..
Я так люблю твой голос в трубке слышать.
Зачем приехал наяву?
Я всем довольна, я всему радуюсь, я нахожу вдохновение во всём, что меня окружает, я счастлива и прекрасно себя чувствую!!!
Люди! Почему я вижу слёзы на ваших глазах? Это вы так за меня радуетесь???
всё разлеталось вдребезги и мир мой
лопнул как воздушный шар разбитая
посуда ты негодяй и выяснения личностей зачем нам друг у друга
тебе обязан я я это не забуду и в тихий
час сейчас бушуют в небе звёзды и нашей путь с тобой к параллелям входит тебя ни в чом ты знаешь винить я не виню в душе моей бывала
и знаешь по нутру сейчас покой мне нужен наверное посплю, а завтра чистой силой как Человек пойду…
Всякий раз, когда вы слышите фразу: «Не играйте с женщиной, а вдруг она играет лучше вас»…
Задумайтесь…
И понимайте это буквально… Она действительно может играть, лучше вас…
Когда вы играете чувствами женщины, которая вас любит и боготворит, вопреки всему, прощая бесчисленное
количество раз вам всё…
И вот проходит время, вдруг она просыпается, осознаёт, чувствует и понимает свою, не всегда нужность…
И тогда да, она начинает играть… и уходит туда, где чувствует, что она нужнее, важнее, не только периодически,
а действительно всегда…
И это не значит, что она перестала вас любить, или лгала о своей любви к вам…
Она просто как вы, научилась играть чувствами и не только своими, но и чужими.
Благодаря вам, поняв, что нельзя бесконечно «стучаться в закрытые двери», которые вы не знаете, кому открыть нараспашку,
от души, навсегда, как когда-то открыла вам она…
А вы «игроки» так и будете жить… со «сквозняком» на душе…, стоя на пороге с приоткрытой дверью, боясь каждый раз её открыть не той…
Как пришла любовь в цветах — Ах!
Так раздался детский смех — Эх!
Зазвучала песня вслух — Ух!
Осветила счастьем Дом — Ом…
Тронутый ум как тронутый лёд — Неизбежен ледоход.
Я не воюю за мужчин
Пускай на свете ты такой один
Хоть Бог. Хоть Господин
Я не воюю за мужчин…
Не важен статус твой и чин
Иду вперёд. Не оглянусь
/ Не скрою, что на сердце
боль и грусть/
Пускай на свете ТЫ такой один
Но… Не воюю за мужчин!!!