Нескончаемой спирали бесконечные круги.
Снизу вверх пролеты лестницы - беги по ним, беги.
Там, вверху, под самой крышей, в темноте горит окно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Я люблю сюжет старинный, где с другими наравне
я не первый год играю роль, доставшуюся мне.
И, безвестный исполнитель, не расстраиваюсь я,
что в больших твоих афишах роль не значится моя,
что в различных этих списках исполнителей ролей
среди множества фамилий нет фамилии моей.
Все проходит в этом мире, снег сменяется дождем,
все проходит, все проходит, мы пришли, и мы уйдем.
Все приходит и уходит в никуда из ничего.
Все проходит, но бесследно не проходит ничего.
И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,
как сплетается с другими эта тоненькая нить,
где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,
потому что в этой драме, будь ты шут или король,
дважды роли не играют, только раз играют роль.
И над собственною ролью плачу я и хохочу,
по возможности достойно доиграть свое хочу -
ведь не мелкою монетой, жизнью собственной плачу
и за то, что горько плачу, и за то, что хохочу.
Мне снится, что в некоем зале,
где я не бывал никогда,
играют какую-то пьесу.
И я приезжаю туда.
Я знаю, что скоро мой выход.
Я вверх по ступеням бегу.
Но как называется пьеса,
я вспомнить никак не могу.
Меж тем я решительно знаю
по прихоти сна моего,
что я в этой пьесе играю,
но только не помню - кого.
Меж тем я отчетливо помню -
я занят в одной из ролей.
Но я этой пьесы не знаю
и роли не помню своей.
Сейчас я шагну обреченно,
кулисы раздвинув рукой.
Но я не играл этой роли
и пьесы не знаю такой.
Там, кажется, ловят кого-то.
И смута стоит на Руси.
И кто-то взывает:
- Марина,
помилуй меня и спаси!
И кажется, он самозванец.
И кто-то торопит коней.
Но я этой пьесы не знаю.
Я даже не слышал о ней.
Не знаю, не слышал, не помню.
В глаза никогда не видал.
Ну разве что в детстве когда-то
подобное что-то читал.
Ну разве что в давние годы,
когда еще школьником был,
учил я подобное что-то,
да вскоре, видать, позабыл.
И должен я выйти на сцену
и весь этот хаос облечь
в поступки, движенья и жесты,
в прямую и ясную речь.
Я должен на миг озариться
и сразу,
шагнув за черту,
какую-то длинную фразу
легко подхватить на лету.
И сон мой все время на грани,
на крайнем отрезке пути,
где дальше идти невозможно,
и все-таки надо идти.
Сейчас я шагну обреченно,
кулисы раздвинув рукой.
Но я не играл этой роли
и пьесы не знаю такой.
Я все еще медлю и медлю.
Но круглый
оранжевый свет
ко мне подступает вплотную,
и мне уже выхода нет.
В Москве меня не прописывали.
Загород мне не прописывали.
…Поселюсь в лесопарковой зоне.
Постелюсь на зелёном газоне.
Книжку выну. Не книжку чековую,
а хорошую книжку Чехова.
Чехов - мой любимый писатель.
Он весёлый очень писатель.
Я «Крыжовник» перечитаю.
Его многим предпочитаю.
А потом усну в тишине.
Сон хороший приснится мне.
Будто я лежу молодой
под Москвой на передовой.
Никакой у меня обиды.
Два дружка у меня убиты.
Я один остаюсь в траншее.
Одному мне ещё страшнее.
Одна мысль у меня в мозгу:
не пущу я врага в Москву.
За спиною она, любимая.
Спи, Москва моя! Спи, любимая!
Все стихи однажды уже были.
Слоем пепла занесло их,
слоем пыли
замело,
и постепенно их забыли -
нам восстановить их предстоит.
Наше дело в том и состоит,
чтоб восстановить за словом слово
и опять расставить по местам
так, как они некогда стояли.
Это все равно как воскрешать
смутный след,
оставленный в душе
нашими младенческими снами.
Это все равно как вспоминать
музыку,
забытую давно,
но когда-то слышанную нами.
Вот и смотришь -
так или не так,
вспоминаешь -
так или не так,
мучаешься -
так ли это было?
Примеряешь слово -
нет, не так,
начинаешь снова -
нет, не так,
из себя выходишь -
нет, не так,
господи, да как же это было?
И внезапно вздрогнешь -
было так!
И внезапно вспомнишь -
вот как было!
Ну конечно - так оно и было,
только так и было, только так!
Мундиры, ментики, нашивки, эполеты.
А век так короток - Господь не приведи.
Мальчишки, умницы, российские поэты,
провидцы в двадцать и пророки к тридцати.
Мы всё их старше год от года, час от часа,
живем, на том себя с неловкостью ловя,
что нам те гении российского Парнаса
уже по возрасту годятся в сыновья.
Как первый гром над поредевшими лесами,
как элегическая майская гроза,
звенят над нашими с тобою голосами
почти мальчишеские эти голоса.
Ах, танец бальный, отголосок погребальный,
посмертной маски полудетские черты.
Гусар, поручик, дерзкий юноша опальный,
с мятежным демоном сходившийся на «ты».
Каким же ветром обдиралась эта кожа,
какое пламя видел он, какую тьму,
чтоб, словно жизнь безмерно долгую итожа,
в конце сказать -
«и зло наскучило ему»!
Не долгожители, не баловни фортуны -
провидцы смолоду, пророки искони…
Мы всё их старше, а они всё так же юны,
и нету судей у нас выше, чем они.
Бывает ли это теперь,
как прежде когда-то бывало, -
чтоб вьюга в ночи завывала
и негде укрыться в пути?
Случается ль это теперь,
как прежде когда-то случалось, -
чтоб снежная ветка стучалась
в ночное слепое окно?
Бывает ли это теперь?..
Конечно, конечно, бывает -
и вьюга в ночи завывает,
и негде укрыться в пути,
и долго в ночное окно
мохнатая ветка стучится…
Да, все это можно случиться,
но только уже не со мной.
Давно улеглись по углам
бураны мои и метели.
Отпели давно, отсвистели
все лучшие вьюги мои.
…И снова мне снится всю ночь,
как вьюга вдали зазывает,
все кличет меня, завывает,
все манит и манит к себе.
Прохожу по рынку,
словно иду сквозь годы.
- Молодой человек, -
окликают меня
в цветочном ряду, - вот, пожалуйста, -
замечательные хризантемы!
- Мужчина, -
взывает ко мне продавщица фруктов, -
посмотрите, какие персики,
специально дня вас!
- Папаша, -
вопрошает меня
девица,
торгующая овощами, -
не желаете ли капустки
для свеженьких щец?
А паренек по соседству
кричит мне
чуть не в самое ухо:
- Дедуля,
укропчика не забудьте,
петрушечки
не забудьте купить!
И я малодушно,
едва ль не бегом,
возвращаюсь туда,
где продают ненужные мне
хризантемы,
в тайной надежде
снова услышать -
молодой человек,
молодой человек!
Время, бесстрашный художник,
словно на белых страницах,
что-то все пишет и пишет
на человеческих лицах.
Грифелем водит по коже.
Перышком тоненьким - тоже.
Острой иглою гравера.
Точной рукою гримера…
Таинство света и тени.
Стрелы, круги и квадраты.
Ранние наши потери.
Поздние наши утраты.
Черточки нашего скотства.
Пятна родимые страха.
Бремя фамильного сходства
с богом и с горсточкой праха.
Скаредность наша и щедрость.
Суетность наша и тщетность.
Ханжество или гордыня.
Мужество и добродетель…
Вот человек разрисован
так, что ему уже больно.
Он уже просит:
- Довольно,
видишь, я весь разрисован!
Но его просьбы не слышит
правды взыскующий мастер.
Вот он отбросил фломастер,
тоненькой кисточкой пишет.
Взял уже перышко в руку -
пишет предсмертную муку.
Самый последний штришочек.
Малую черточку только…
Так нас от первого крика
и до последнего вздоха
пишет по-своему время
(эра, столетье, эпоха).
Пишет в условной манере
и как писали когда-то.
Как на квадратной фанере
пишется скорбная дата.
Отсветы. Отблески. Блики.
Пятна белил и гуаши.
Наши безгрешные лики.
Лица греховные наши…
Вот человек среди поля
пал, и глаза опустели.
Умер в домашней постели.
Выбыл из вечного боя.
Он уже в поле не воин.
Двинуть рукою не волен.
Больше не скажет:
- Довольно! -
Все. Ему больше не больно.
…Грустная жёлтая лампа в окне мезонина.
Чай на веранде, вечерних теней мешанина.
Белые бабочки вьются над жёлтым огнём.
Дом заколочен, и все позабыли о нём.
Дом заколочен, и нас в этом доме забыли.
Мы ещё будем когда-то, но мы уже были.
Письма на полке пылятся - забыли прочесть.
Мы уже были когда-то, но мы ещё есть…
Подарили дураку море.
Он потрогал его. Пощупал.
Обмакнул и лизнул палец.
Был соленым и горьким палец.
Тогда в море дурак плюнул.
Близко плюнул. Подальше плюнул.
Плевать в море всем интересно.
Дураку это даже лестно.
Но устал он. И скучно стало.
Сел дурак на песок устало.
Повернулся спиной к прибою.
Стал в лото играть. Сам с собою.
То выигрывает, то проигрывает.
На губной гармошке поигрывает.
Проиграет дурак море!..
А зачем дураку море?
-----
Как медленно тебя я забывал!
Не мог тебя забыть, а забывал.
Твой облик от меня отодвигался,
Он, как бы, расплывался, уплывал,
Дробился, обволакивался тайною
И таял у не ближних берегов -
И это все- подобно было таянью,
Замедленному таянью снегов.
Все таяло. Я начал забыватьтвое лицо.
Сперва никак не мог глаза твои забыть, -
А вот забыл, одно лишь имя все шепчу губами.
Нам в тех лугах уж больше не бывать.
Наш березняк насупился и смолк,
И ветер на прощанье протрубил
Над нашими печальными дубами.
И чем-то горьким пахнет от стогов,
Где звук моих шагов уже стихает.
И капля по щеке моей стекает…
О, медленное таянье снегов!
И снова с облегченьем и с надеждой
перевернем последний лист февральский,
последний зимний
календарный лист.
…Рассветный воздух зябок был и мглист.
Еще горел фонарь через дорогу.
Светились близлежащие дома.
И я, вздохнув -
ну вот и слава богу,
еще одна закончилась зима! -
перевернул февральский лист последний.
И сразу марта первое число
передо мной взошло
и проросло,
как стебель
и как первая травинка
(как знак неотвратимых перемен,
как якобинства тайный иероглиф),
и тотчас же фонарь ночной потух,
и в воздухе разлился вольный дух,
крамольный дух лесов и дух полей,
дух пахоты
и дух цареубийства.
Я зимнюю ветку сломал, я принёс её в дом
и в стеклянную банку поставил.
Я над ней колдовал, я ей тёплой воды подливал,
я раскрыть её листья заставил.
И раскрылись зелёные листья,
растерянно так раскрылись они,
так несмело и так неохотно,
и была так бледна и беспомощна бедная эта
декабрьская зелень -
как ребёнок, разбуженный ночью,
испуганно трущий глаза
среди яркого света,
как лохматый смешной старичок,
улыбнувшийся грустно
сквозь слёзы.
…Это город… Ещё рано… Полусумрак, полусвет…
А потом на крышах солнце, а на стенах - ещё нет.
А потом в стене внезапно загорается окно.
Возникает звук рояля. Начинается кино.
И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.
Ах, механик, ради Бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
Заставляют меня плакать и смеяться два часа,
Быть участником событий, пить, любить, идти на дно…
Жизнь моя, кинематограф, чёрно-белое кино!
Кем написан был сценарий? Что за странный фантазёр
Этот равно гениальный и безумный режиссёр?
Как свободно он монтирует различные куски
Ликованья и отчаянья, веселья и тоски!
А потом придут оттенки, а потом полутона,
То уменье, та свобода, что лишь зрелостью дана.
А потом и эта зрелость тоже станет в некий час
Детством, первыми шагами тех, что будут после нас
Жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно…
Жизнь моя, кинематограф, чёрно-белое кино!
Но в великой этой драме я со всеми наравне
Тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.
Даже если где-то с краю перед камерой стою,
Даже тем, что не играю, я играю роль свою.
Всё проходит в этом мире, снег сменяется дождём,
Всё проходит, всё проходит, мы пришли, и мы уйдём.
Всё приходит и уходит в никуда из ничего.
Всё проходит, но бесследно не проходит ничего,
Потому что в этой драме, будь ты шут или король,
Дважды роли не играют, только раз играют роль.
И над собственною ролью плачу я и хохочу,
По возможности достойно доиграть своё хочу, -
Ведь не мелкою монетой - жизнью собственной плачу
И за то, что горько плачу, и за то, что хохочу.
О, как трудно, как прекрасно пить, любить, идти на дно…
Жизнь моя, кинематограф, чёрно-белое кино!..
Ста рублей не копил - не умел.
Ста друзей все равно не имел.
Ишь чего захотел - сто друзей!
Сто друзей - это ж целый музей!
Сто, как Библия, мудрых томов.
Сто умов.
Сто высотных домов.
Сто морей.
Сто дремучих лесов.
Ста вселенных заманчивых зов:
скажешь слово одно -
и оно
повторится на сто голосов.
Ах, друзья,
вы мудры, как Сократ.
Вы мудрее Сократа стократ.
Только я ведь и сам не хочу,
чтобы сто меня рук - по плечу.
Ста сочувствий искать не хочу.
Ста надежд хоронить не хочу.
…У витрин, у ночных витражей,
ходят с ружьями сто сторожей,
и стоит выше горных кряжей
одиночество в сто этажей.