Жорж Санд - цитаты и высказывания

Между взаимной и неразделенной любовью такая же пропасть, как между сказкой и реальностью.

В своих сношениях и беседах он, казалось, интересовался только тем, что занимало других; он остерегался выводить людей из круга их индивидуальности, чтобы не вводить в свой. Если он отдавал мало своего времени, зато отдавал его целиком. О чем он мечтал, чего желал, к чему стремился, чего добивался, - никто никогда его не спрашивал, никто в его присутствии не имел свободного времени об этом подумать, если его белая, тонкая рука касалась инструмента, согласовывая медные струны с золотыми струнами его лиры. В беседе он редко останавливался на волнующих вопросах. Он касался их лишь вскользь, и, так как дорожил своим временем, беседа легко исчерпывалась событиями дня. Он, однако, прилагал старания, чтобы она не уклонялась в сторону, чтобы не стать ее предметом. Его личность не привлекала назойливого любопытства, не вызывала хитроумных домыслов, пересудов; он слишком нравился, чтобы толкать на размышления.
Его личность в целом была гармонична и, казалось, не требовала никаких комментариев. Взгляд его голубых глаз выказывал скорее остроту ума, нежели мечтательность; в его мягкой и тонкой улыбке не сквозила горечь. Нежный, прозрачный цвет лица пленял глаз; белокурые волосы были тщательно причесаны; у него был выразительный нос с горбинкой, небольшой рост, хрупкая внешность. Жесты были изящны и выразительны; тембр голоса глуховатый, иногда он почти задыхался. Его походка была так изящна и манеры носили такой отпечаток высшего общества, что его невольно принимали за князя. Весь его облик напоминал цветок вьюнка, покачивающий на необычайно тонком стебле венчики чудесной расцветки - из такой благоуханной и нежной ткани, что рвется при малейшем прикосновении.
В обществе он отличался-ровным настроением духа, свойственным тем, кого не гложет забота, так как они не преследуют никаких выгод. Обычно он бывал весел; его сатирический ум мгновенно открывал смешное, и не только на поверхности, где оно бросается в глаза всем, а гораздо глубже. Он был неистощимо изобретателен в потешной пантомиме. Он забавлялся часто воспроизведением в своих комических импровизациях музыкальных оборотов и приемов некоторых виртуозов, имитировал их жесты и движения, выражение лица - с талантом, вскрывавшим в одно мгновенье всю их личность. Его черты становились неузнаваемыми, он подвергал их самым неожиданным метаморфозам. Однако, даже имитируя безобразие и гротеск, он никогда не терял врожденной грации; даже гримаса не могла его обезобразить. Его веселость была тем привлекательнее, что он всегда держался в границах хорошего вкуса и всегда был далек от всего, что могло выйти за его пределы. Непристойное слово или распущенность он считал недопустимыми даже в самые интимно-фамильярные минуты.
Как и все поляки, Шопен не чуждался острого слова. Его постоянное общение с Берлиозом, Гиллером и другими современными знаменитостями, любителями поговорить, приправляя слова перцем, не преминуло обострять его колкие замечания, иронические ответы, двусмысленность некоторых действий. Он умел колко отвечать тем, кто пытался неделикатно эксплуатировать его талант. Весь Париж говорил об одной из таких колкостей, сказанных им одному нетактичному гостеприимному хозяину, указавшему ему на открытый рояль, после того как гости оставили столовую. Понадеявшись в простоте души и пообещав гостям, что Шопен исполнит в виде десерта несколько произведений, он мог убедиться, что, «сводя счеты без хозяина, приходится считать дважды». Шопен сначала отказывался, наконец, раздосадованный неприятной и неделикатной настойчивостью хозяина, сказал вполголоса, чтобы лучше подчеркнуть слова: «Ах, сударь, ведь я же почти ничего не ел». - Однако этот жанр остроумия был у него скорее заимствованным, чем присущ ему от природы. Он владел рапирой и шпагой, умел парировать удары, нападать. Но, выбив оружие из рук противника, он снимал перчатки и кидал прочь маску и не думал о них больше.
Благодаря тому, что Шопен не Допускал никаких разговоров о себе и никогда не распространялся из скромности о своих чувствах, он навеки оставил о себе впечатление (столь любезное благовоспитанной толпе!), как о личности, присутствие которой восхищает, не вызывая опасении, что она приносит с собой и бремя отплаты за даваемое, что за вспышками веселости последуют печальные минуты, с грустными излияниями, понуждающие делать скорбные лица, - реакция, неизбежная у натур, о которых можно сказать: иbi met, ibi fet [где мед, там и желчь]. Хотя свет не может отказать в известном уважении к горестным чувствам, вызывающим такие реакции, хотя они в его глазах имеют прелесть новизны и заслуживают даже известной доли восхищения, - их ценят только на расстоянии. Свет избегает их вторжения в свой спокойный досуг, - торопится выразить свое глубочайшее сочувствие и быстро забывает. Поэтому Шопена всегда принимали с радостью. Не питая надежд быть понятым, ничего не желая о себе рассказывать, он так сильно был занят тем, что не касалось его «я», что сам оставался как бы вдалеке, неподступным и недоступным - при всей своей учтивости и внешнем лоске.
Хотя изредка, но нам случалось заставать его в глубоком волнении, видеть, как его лицо бледнело, становилось мертвенно-зеленым. И все же даже в минуты сильнейшего волнения он не терял самообладания. Он и тогда был, как обычно, скуп на слова и не распространялся о своих переживаниях; одной минуты сосредоточенности всегда бывало достаточно, чтобы скрыть тайну первоначального переживания. Последующие душевные движения, при всем очаровании непосредственности, какую он умел им придавать, были уже результатом рефлексии и энергичной воли, господствовавшей над странным конфликтом между силой нравственного чувства и физическими слабостями. Это постоянное властвование над внутренними порывами своего характера напоминало скорбное самообладание женщин, которые ищут свою силу в сдержанности и уединении, понимая бесполезность вспышек гнева и слишком ревниво заботясь о тайне своей любви, чтобы выдать ее без нужды.

Портрет Ж. Санд, данный одному из героев, списанный с Шопена.Ф.Лист его цитирует.
Ж. Санд «Лукреция Флориани» (1846) с точки зрения сходства главного его образа - князя Кароля - с его предполагаемым прототипом-Шопеном - дан в указанной книге Влад. Каренина «Ж. Санд, ее жизнь и произведения», т. II, стр. 499−524.
«Мягкий, чуткий, во всем особенный, он в пятнадцать лет соединял в себе всю прелесть юности и серьезность зрелого возраста. Он остался нежным как телом, так и духом. Однако это отсутствие телесного развития позволило ему сохранить красоту, особенное лицо, не имевшее, так сказать, ни возраста, ни пола. У него не было мужественного, отважного вида потомка племени древних магнатов, умевших только пить, охотиться и воевать; не было в нем и изнеженной миловидности розового херувима. Всего больше он был похож на одно из тех идеальных созданий, которыми средневековая поэзия украшала христианские храмы: прекрасный лицом ангел, как величавая печальная женщина, стройный, как молодой олимпийский бог, и венчало этот облик выражение, одновременно нежное и строгое, целомудренное и страстное.
Такова была основа его существа. Не могло быть мыслей чище и возвышеннее, чем у него; не могло быть чувств более постоянных, более исключительных, до мелочей преданных, чем у него… Однако он понимал лишь то, что было подобно ему самому… Все остальное было для него лишь тяжелым сном, который он хотел стряхнуть с себя жизнью в своем кругу. Всегда погруженный в свои мечтания, он не любил действительности. В детстве он не мог взять в руки ничего острого - и не порезаться при этом; в зрелом возрасте он не мог столкнуться с человеком другого типа, - чтобы его не покоробило от этого живого противоречия…
От постоянного антагонизма его предохраняла сознательная и вскоре укоренившаяся в нем привычка вообще не видеть и не слышать ничего, что было ему не по душе, не касалось его личных привязанностей. Люди иного образа мыслей становились для него чем-то вроде призраков, а так как он был обаятельно вежлив, то можно было принять за изысканную любезность его холодное пренебрежение и даже непреодолимое отвращение…
У него никогда не было в жизни часа откровенности, который он не искупил бы многими часами сдержанности. Нравственные основания этого могли быть слишком неуловимы и тонки для невооруженного взгляда. Понадобился бы микроскоп, чтобы читать в его душе, куда проникало так мало жизненного света…
Очень странно, что при таком характере он мог иметь друзей; однако они у него были; не только друзья его матери, ценившие в нем достойного сына благородной женщины, но и сверстники, которые горячо его любили и были им любимы… Он составил себе высокое понятие о дружбе и в возрасте первых иллюзий охотно думал, что его друзья и он, воспитанные почти одинаково и в одних и тех же принципах, никогда не изменят мнений и не придут к формальному разногласию…
Он был с виду так мил и любезен благодаря хорошему воспитанию и природной мягкости, что нравился даже тем, «то его совсем не знал. Его обаятельный облик предрасполагал в его пользу; его хрупкость делала его интересным в глазах женщин; разносторонность и подвижность ума и мягкая, любезная оригинальность речи привлекали внимание людей просвещенных. Люди менее высокого полета любили в нем изысканную учтивость, не замечая в простоте души, что в нем говорило сознание долга, а симпатия оставалась в стороне.
Если бы они могли проникнуть ему в душу, они сказали бы, что он был скорее любезным, чем любящим; и по отношению к ним это было бы верно. Но как они могли бы об этом догадаться, раз его редкие привязанности были так живы, так глубоки, так безупречны…
В обыденной жизни он был обаятелен в своем обхождении. В выражениях своего расположения он был неподражаемо мил; свою благодарность он выражал так глубоко прочувствованно, что сторицей отплачивал дружбу.
Он воображал, что чувствует с каждым днем приближение смерти; думая так, он принимал заботы одного друга и скрывал от него свои мысли о малом сроке, в течение которого ему придется ими пользоваться. Он обладал высоким внешним мужеством, и если к мысли о близкой смерти не относился с героической беспечностью юности, то все-таки ждал ее с каким-то горьким наслаждением».

Мы не можем вырвать ни одной страницы из нашей жизни, хотя легко можем бросить в огонь саму книгу.

… замуж я ни за кого, кроме вас, не выйду. Ибо отныне я принадлежу вам. В этом я поклялась перед богом и собственной совестью и клятве этой останусь верна. Будет ли это через год или через десять лет, но в тот день, когда я буду свободна, вы, Пьер, если только хватит у вас терпения ждать меня до тех пор, найдете в моем сердце те же чувства, что живут в нем сейчас, когда мы расстаемся с вами.

При виде пустоты и неподвижности я замираю от страха; симметрия и абсолютный порядок вызывают у меня тоску. Насколько мне позволяет фантазия представить вечные муки души грешника в аду, то для меня оказаться в преисподней равносильно тому, чтобы на всю жизнь поселиться в одном из таких провинциальных домов, где все идеально убрано, где вещи не переставляются местами, не бывают в обиходе и не разбрасываются, где ничто не ломается, где никогда не содержался и не будет содержаться ни один домашний питомец только потому, что, по убеждениям хозяев, живые существа приводят в негодность неодушевленные предметы. Грош цена всем коврам мира, если желание любоваться ковром превыше удовольствия наблюдать, как на нем резвятся малыш, кошка или собака

Странная судьба: одним она дает то, что их страшит, а у других отнимает то,
что им дорого.

Спартак задумался и, помолчав, сказал:
-Я хотел бы услышать из твоих уст главную формулу доктрины.
-Ты услышишь её, но не из моих уст, а из уст Пифагора - отголоска всех мудрецов. О божественная Тетрада! Вот она, формула. Именно её под видом всевозможных образов, символов и эмблем провозглашало Человечество голосом великих религий, когда не могло постичь её умозрительно, без воплощения, без идолопоклонства, такой, какою она открылась её истолкователям…
-Говори, говори. И чтобы я тебя понял, напомни мне некоторые из этих эмблем. А потом перейдём к суровому языку абсолютного.
-Я не могу исполнить твоё желание и разделить эти две вещи - религию, то есть самую её сущность, и религию в её внешних проявлениях. В нашу эпоху человеку свойственно видеть то и другое одновременно. Мы вглядываемся в прошлое, и хотя мы не жили тогда, находим в нём подтверждение наших взглядов. Сейчас я поясню свою мысль. Но сначала поговорим о боге. Применима ли эта формула к богу, к этой бесконечной сущности? Было бы преступлением, если бы она не была применима к тому, от кого исходит. Размышлял ли ты о природе бога? Без сомнения, размышлял, ибо я чувствую, что ты носишь бога, истинного бога, в своем сердце. Итак, скажи, что есть бог?
-Это Существо, совершенное Существо. Sum qui sum! (Я таков, каков я есть! лат.) - гласит великая книга, Библия.
-Да, но разве мы ничего больше не знаем о его природе? Разве бог не открыл человечеству ничего иного?
-Христиане говорят, что бог един, но в трех лицах - бог-отец, бог-сын и бог-дух святой.
-А что говорят об этом предания старинных тайных обществ, к которым ты обращался?
-Они говорят то же самое.
-Не удивило ли тебя это сходство? Религия официальная, торжествующая, и религия тайная, гонимая, сходятся в представлении о природе бога. Я мог бы рассказать тебе о религиозных верованиях, существовавших до христианства, - в глубине их богословия ты найдешь ту же истину. Индия, Египет, Греция знали единого бога в трех лицах… Но к этому мы ещё вернемся. А сейчас я хочу объяснить тебе формулу во всей её широте, со всех сторон, и тогда мы придем к тому, что тебя интересует - к методе, к организации, к политике. Итак, я продолжаю. Перейдем от бога к человеку. Что такое человек?
- После одного трудного вопроса ты задаешь мне другой, не менее трудный. Дельфийский оракул объявил, что в ответе на этот вопрос заключается вся премудрость: «Человек познай самого себя».
-И оракул был прав. Именно из правильно понятой природы человека проистекает всяческая мудрость, всяческая нравственность, любая организация, любая правильная политика. Позвольте мне повторить мой вопрос. Что такое человек?
-Человек - это проявление бога.
-Разумеется, как и все живые существа, ибо только бог является Существом, совершенным Существом. Но, надеюсь, ты не похож на тех философов, которых я видел в Англии, во Франции и в Германии, при дворе Фридриха. Не похож на пресловутого Локка, о котором теперь так много говорят благодаря опошлившему его Вольтеру; на Гельвеция, с которым мне часто приходилось беседовать, на Ламеттри, этого дерзкого материалиста, пользовавшегося таким успехом при берлинском дворе. Ты не станешь говорить, подобно им, что в человеке нет ничего, отличающего его от животных, деревьев, камней. Конечно, бог вселяет жизнь во всю природу так же, как он вселяет жизнь в человека, но в его правосудии есть определенный порядок. В его мысли существуют различия и, следовательно, они существуют и в его творениях, являющихся воплощением этой мысли. Прочитай великую книгу под названием «Бытие», книгу, которую простые люди справедливо считают священной, хоть и не понимают её. Ты увидишь там, что вечное созидание достигается с помощью божественного света, устанавливающего различия между существами: fiat lux (да будет свет! лат.) и facta est lux (и стал свет! лат.). Ты увидишь также, что каждое существо, которому божественная мысль дала название, является особым видом: creavit cuncta juxta genus suum и secundum speciem suam (сотворил {господь} всё по роду их и по виду их. лат.). Какова же особая формула человека?
-Понимаю. Ты хочешь, чтобы я дал тебе формулу человека, подобную формуле бога. Божественное триединство должно встречаться во всех творениях бога; каждое творение божье должно отражать божественную природу, но каждое по-своему, то есть каждое - сообразно своему виду.
-Конечно. Сейчас я приведу тебе формулу человека. Пройдет ещё немало времени, прежде чем философы, разъединенные ныне своими воззрениями, объединятся, чтобы её постигнуть. Но есть один философ, который понял её уже много лет назад. Этот более велик, чем остальные, хотя у толпы он пользуется значительно меньшей известностью. В то время как школа Декарта блуждает в дебрях чистого разума, превращая человека в машину для рассуждения, для силлогизмов, в инструмент логики, в то время как Локк и его школа блуждают в дебрях ощущений, превращая человека в их раба, в то время как другие, в Германии - я мог бы назвать их, - углубляются в чувство, превращая человека в олицетворение двойного эгоизма, если речь идет о любви, или тройного и более, если речь идет о семье, он, величайший из всех, начал понимать, что человек сочетает в себе всё это, и притом нераздельно. Имя этого философа - Лейбниц. Он понимал великие истины, он не разделял нелепого презрения, с каким наш невежественный век относится к древности и к христианству. Он осмелился сказать, что в навозной куче средневековья были жемчужины. Да, жемчужины! Ещё бы! Истина бессмертна, и все пророки познали её. И вот я говорю тебе вместе с ним, но с ещё большей уверенностью, что человек триедин, как бог. И это триединство на языке людей называется: ощущение, чувство, познание. А единство этих трех понятий образует человеческую Тетраду, соответствующую божественной. Отсюда проистекает вся история, вся политика, и именно отсюда должен ты черпать истину, как из вечно живого источника.
- Ты преодолеваешь пропасти, которые мой ум, менее быстрый, чем твой, не может преодолеть так стремительно, - возразил Спартак. - Каким образом из психологического определения, которое ты только что мне дал, вытекает метода и принцип достоверности? Вот что я прошу тебя объяснить прежде всего.
- Эта метода вытекает оттуда весьма естественно, - ответил Рудольштадт. - Поскольку человеческая природа уже познана, надо только развивать её сообразно её сущности. Если бы ты понимал непревзойденную книгу, откуда произошло само Евангелие, если бы ты понимал «Книгу Бытия», которую приписывают Моисею и которую этот пророк, если мы действительно обязаны этой книгой ему, по-видимому, унёс из мемфисских храмов, ты бы знал, что разобщение людей - в «Книге Бытия» это называется Потопом - происходит только от одной причины - от разъединения этих трёх свойств человеческой природы, оказавшихся вне единства и, таким образом, вне связи с божественным единством, где разум, любовь и жизнедеятельность навечно соединены друг с другом. И тогда бы ты понял, что всякий зачинатель должен подражать праотцу Ною. В святом писании это называется поколениями Ноя, и порядок, в каком оно их размещает, гармония, которую оно устанавливает между ними, послужили бы тебе руководством. В этой метафизической истине ты нашёл бы также методу достоверности, которая научила бы тебя достойным образом развивать в каждом человеке человеческую природу, нашёл бы свет, который помог бы тебе понять правильное устройство различных обществ. Но, повторяю, на мой взгляд, сейчас рано созидать, слишком многое ещё надо разрушить. Поэтому я советую тебе изучить доктрину только как методу. Близится время разрушения, или, вернее, оно уже наступило. Да, пришло время, когда три свойства человеческой природы снова готовы разъединиться, и это разъединение подорвёт основы общества, религии и политики. Что же произойдет тогда? Ощущение породит своих лжепророков, и они будут превозносить ощущение. Чувство породит своих лжепророков, и они будут превозносить чувство. Познание породит своих лжепророков, и они будут превозносить разум. Последние станут гордецами и будут походить на Сатану. Вторые станут фанатиками и будут одинаково готовы впасть в зло и шагнуть навстречу добру, но без критерия уверенности и без правил. Остальные станут тем, чем, по словам Гомера, сделались спутники Одиссея от прикосновения волшебного жезла Цирцеи. Не иди ни по одной из этих трёх дорог, ибо, взятые в отдельности, они ведут к пропастям: первая ведёт к материализму, вторая - к мистицизму, третья - к атеизму. Есть лишь одна верная дорога к истине - та, что отвечает всем сторонам человеческой природы, всей совокупности её проявлений. Не сходи с неё. А для этого неустанно изучай доктрину и её великую формулу.
- Ты учишь меня тому, о чём у меня уже было некоторое представление, но завтра я лишусь тебя. Кто наставит меня в теоретическом познании истины и тем самым в применении её на практике?
- У тебя останутся другие надёжные руководители. Прежде всего читай «Книгу Бытия» и старайся понять её смысл. Не принимай её за учебник истории, за памятник хронологии. Нет ничего нелепее такого представления, а между тем оно существует и среди учёных и среди школьников и во всех христианских общинах. Читай Евангелие одновременно с «Книгой Бытия» и, пропустив её через своё сердце, пойми Евангелие через «Книгу Бытия». Странная участь! Евангелие так же любимо и так же непонятно, как «Книга Бытия». Это великие книги! Но есть и другие. Благоговейно собери всё, что осталось нам от Пифагора. Прочитай также писания, приписываемые божественному теософу Трисмегисту, чьё имя я носил в Храме. Не думайте, друзья мои, что я сам осмелился присвоить себе это достопочтенное имя. Таков был приказ Невидимых. Произведения Гермеса - педанты по глупости считают их придуманными каким-то христианином второго или третьего века - заключают в себе древнеегипетскую науку. Настанет день, когда они будут разъяснены, истолкованы и когда люди по достоинству оценят эти памятники, ещё более драгоценные, нежели памятники Платона, ибо Платон почерпнул свои знания именно оттуда, и следует добавить, что он сильно погрешил против истины в своей «Республике». Читай же Трисмегиста, Платона, а также тех, кто после них размышлял о великом таинстве. Среди последних советую тебе прочитать труды благородного монаха Кампанеллы, который перенёс жесточайшие пытки за то, что, подобно тебе, мечтал об устройстве человеческого общества, основанного на истине и науке.
Мы слушали молча.
- Не думайте, - продолжал Трисмегист, - что, говоря о книгах, я, подобно католикам, идолопоклоннически воплощаю жизнь в надгробиях. Нет, я скажу вам о книгах то же самое, что вчера говорил о других памятниках прошлого. Книги и памятники - это остатки жизни, которыми жизнь может и должна питаться. Но жизнь существует всегда, и вечное триединство лучше запечатлено в нас самих и в звёздах неба, чем в книгах Платона или Гермеса.
Сам того не желая, я направил разговор по другому руслу.
- Учитель, - сказал я, - Вы только что употребили такое выражение: «Триединство лучше запечатлено в звёздах неба…» Что Вы хотели этим сказать? Я понимаю слова Библии о том, что слава божья сверкает в блеске небесных светил, но не вижу в этих светилах доказательства общего закона жизни, который Вы зовёте Триединством.
- Это потому, - ответил он, - что физические науки пока ещё мало развиты у нас, или, вернее, ты ещё не изучил их на том уровне, на каком они находятся в настоящее время. Слышал ли ты об открытиях в сфере электричества? Разумеется, слышал, ибо они привлекли внимание всех просвещённых людей. Так вот, заметил ли ты, что учёные, столь недоверчивые, столь насмешливые, когда речь идёт о божественном триединстве, наконец сами признали его в связи с этими явлениями? Ибо они говорят, что нет электричества без теплоты и света, и наоборот, - словом, они видят здесь три явления в одном, чего не хотят допускать в боге!
И тут он начал рассказывать нам о природе и о необходимости подчинять все её явления одному общему закону.
- Жизнь одна, - сказал он. - Существует лишь акт бытия. Надо только понять, каким образом все отдельные существа живут милостью и вмешательством всеобъемлющего Существа, не растворяясь в нём.

Тщательно охраняйте внутри себя это сокровище - доброту. Умейте дарить без колебаний, терять без сожаления, приобретать без скупости.

Несчастье способно развратить только слабые души; сильные, проходя через него, очищаются.

Мы не можем вырвать из нашей жизни ни одной страницы, но можем бросить в огонь всю книгу.

Труд - это не наказание; это награда и сила, слава и наслаждение.

Скромность порой проистекает из преувеличенной гордости.

Самые ярые ревнители благочестия те, кто вынужден что-то скрывать о себе.

Никому не выдавайте возраста ваших мыслей.

Забвение - цветок, лучше всего произрастающий на могилах.