День словно в стороне висел, нас как бы не касался.
Он выдался не хмур, не скор, не более весом,
чем всякий дар небес, и нам последним не казался.
А это был последний дар — и никаких потом.
Но кто же в пятом знал часу, что станет с ним в шестом?

Вне связи с миром наш тонул в снегах двуглавый терем,
и рысью, да не той, какой рысак рекорды бьет,
а родственницей льва, сиречь лесным пятнистым зверем,
шли сумерки на нас, но мы не брали их в расчет.
А ром меж тем уже не грел, и джем горчил, и мед.

В жаровне жгли мы хлам сырой, она черно чадила,
и было вопреки слезам и стонам здешних зим
окно отворено, ведь нам на ум не приходило,
что это наш последний дым, и ничего за ним.
А зверь меж тем сужал круги, неслышен и незрим.

Рассеянные, как чета беспечных новобрачных,
мы вздрогнули, когда не в срок, отстав на целый круг,
прокаркал заводной летун двенадцать равнозначных,
двенадцать безразличных раз, — но вздрогнули не вдруг.
Меж тем летун порхнул в окно, и взмыл, и взял на юг.

Огонь еще моргал, мерцал, извивы и изгибы
пестрели на стене, но мы смотрели не туда.
А это был последний текст, который мы прочли бы,
и сумерки уже над ним смыкались, как вода.
Одно лишь слово было там, и слово было «Да».