К тридцати на мужчин опускается сумрак.
Независимо синий от времени суток,
он настолько тосклив, беспросветен, отчётлив,
что среди сигарет, разводов и сумок
не видать ни чёрта.

Потому бриться лень и на дне бессонниц,
глядя в отблески фар, в имена любовниц,
обрастая щетиной, пеплом, долгами,
ищешь в памяти ту, с молодыми ногами,
и не можешь вспомнить.

Под пером не увидеть строки близорукой.
Глаз, уставший за жизнь любоваться разлукой,
остаётся сухим и не верит бумаге.
Ни одной симфонией, жалобой, звуком
не добьёшься влаги.

Недослушав оваций, сойдя с помоста,
ощущаешь себя не банальным монстром,
но каким-то совсем неизвестным видом.
Если можно иметь в невозможное доступ,
с тридцати он выдан.

***
что они там кричат, те, кто назван живые?
всё надрыв да обрыв, будто это впервые
всё про боль да прибой, всё гитары да вены
боже мой, ну, зачем ты влюблён в ножевые?
дай хоть каплю дзена

я есть серый день, яичница наспех,
я — безликий вторник, хронический насморк
опоздавший поезд, ссаньё в подъезде
это кто там собой подтверждает паспорт
никого и нет здесь

Терпкий вкус золы, духота плацкарты.
Проходя на носочках по краю инфаркта,
прикурив от одной другую, третью,
вдруг застыну фигурой, нечётким кадром —
блик в апрельском свете.

И смотрю вдоль дворов на вершину, полдень.
Никого не забыть, ничего не вспомнить.
Боже, сколько любовей, сплошных ответов.
Это ж кем мне такую пропасть заполнить?
Боже, сколько света.