Шопен есть продукт скрещивания двух индивидуумов, принадлежавших к двум различным расам и культурам, и это именно, прежде всего, имело важное значение для его духовного склада.
Через все существо его красной нитью проходят черты, обнаруживающие принадлежность его к обеим этим расам, но так, что никогда эти черты, взаимно соприкасаясь и влияя друг на друга, не сливаются и не приводят ни к чему цельному.
Все специфически славянское: крайняя утонченность чувства, легкая возбудимость, способность переходить непосредственно от одной крайности к другой, страстность и чувственность, наклонность к роскоши и расточительности и, прежде всего, своеобразный, меланхолический лиризм, который есть не что иное, как проявление самого возвышенного эгоизма, все относящего к себе, имеющего единственным и высшим критерием всего свое собственное «я», глубокая меланхолия беспредельных равнин с их песчаными, пустынными пространствами и со свинцовым небом над ними, -- все это стояло в резком противоречии с гибкой, легкомысленной подвижностью галла, с его кокетливой женственностью, любовью к жизни и к свету.

Его тоска есть непрерывный трепет нервной, чрезмерно утонченной натуры, нечто близкое к постоянной болезненной раздражимости открытых ран, непрестанная смена приливов и отливов болезненной чувствительности, вечная неудовлетворенность обостренного чувства, утомляемость слишком восприимчивого субъекта, в глаза которого солнечный свет проникает лишь преломленным сквозь призму, а все яркие, сочные краски смягченными до известного тона.

Болезнь Шопена выразилась в его музыке в виде беспредельной усталости. Это -- усталость чахоточного с вечно сменяющимися настроениями, напоминающая собою непрерывные осенние ветры, которые реют над голыми пустынными полями и гонят перед собою тучу листьев, монотонными, минорными аккордами провожая природу в могилу. Это -- усталость пресыщенного страданиями существа с тонкой и грустной улыбкой в углах рта, тоска, подобная безутешно грустной картине пустынной выжженной солнцем степи или легкому волнению беспредельного моря, это -- состояние тихого, напряженного самоуглубления в экстаз молитвы.
Оттого-то в музыке Шопена бывает настроение, непреодолимо действующее на слушателя.
У него встречается какое-то «je ne sais quoi» («сам не знаю что»)чувства, подобного чувству радостного освобождения или глубокому вздоху после стесненного дыхания, как будто душа разрывает тонкую паутинную оболочку, опутывавшую ее, как будто легкий туман в осеннее утро отделяется от полей и медленно поднимается кверху белыми облачками и над пробудившейся, влажной, сверкающей белизною картиной медленно восходит солнце со своей холодной скептической ясностью.

Стоит только отдаться влиянию музыки, -- я всегда убеждаюсь в этом, когда слушаю Шопена, -- и тотчас начинают тесниться и проситься в душу целые тучи чувств, которых не замечал ранее. Замечаешь, как по предметам, залитым ярким светом сознания, скользят неуловимые тени, как в мгновение ока сознание попеременно затмевается смутными воспоминаниями, слабой тревогой, чем-то вроде внутренней дрожи, как будто вдали катится тяжелый поезд и сотрясает почву своим движением, чувствуешь совершенно явственно, как музыкальные звуки один за другим вызывают из глубины целые цепи тончайших настроений, как эти звуки затем сосредотачиваются вокруг одного центрального пункта и внезапно вызывают на свет что-нибудь давно пережитое, которое, как вновь рожденное солнце, начинает сиять и своим благодатным теплом проникает в глубочайшие, отдаленнейшие уголки нашего духа.
Что же случилось?
Звуки пробудили соответствующие им чувства, неясные, неопределенные настроения, которые были спутниками чего-нибудь пережитого в свое время, но не дошли до сознания, теперь же впервые вступили в действие.
Только этим путем достигаем мы отдаленнейших областей духовного бытия и покрыли его как бы тонкой корочкой.
Именно в звуках находим мы исход и выражение этой области заглохших чувств, всему, что старается выбиться из недр непознаваемого, всему, что из мрака и глубины стремится к солнцу, всему невыразимому, расплывчатому, тревожному и ликующему, чему мы сами не находим почвы, для чего нет слов на языке человеческом, по отношению к чему самые остроумные объяснения являются не более, как ловкой подтасовкой.
И как музыка, в качестве настроения, которое одна только она может выразить в самой его сущности, умолкает там, где начинается изучение, подобно тому как оба они работают рука об руку и как звук возникает из глубины того же зародыша, из которого медленно вырабатывается слово, не подозревая того, преследует ли оно ложь или истину, -- так и Шопен, этот тончайший неосознанного, нашел себе воплощенное пополнение, же ему родственное, столь же тесно с ним сросшееся и связанное тысячью общих нитей, как звук и слово.