С полей не дуло, ветер сив и тих ютился где-то /где ему велели/ наигрывая ливневый мотив на ранке не заткнутой ватой щели оконной рамы. Будто умерла и всех нас прокляла ещё вдобавок - в пыли стеклянной бабочка спала, старея от приснившихся булавок…
Звенела цепь, и в звоне той цепи крошился день… на - сумерки и вечер и дождик без разбора всех кропил одной водой, отравленной в предтече того, чего ещё не съел курсив взмахнувших птиц, ни с тополя, ни с липы… И доктор был спокоен и красив /хотя и не любил детей и хрипы/ Все затихало к вечеру… чтоб в пять утра взорвалось и могла смотреть я, как шторы мне пытаются впаять мещанские, атласные соцветья, как монстры, ощетинив хоботки, объевшись в детстве страха и малины, гремят в углу лотками. А в лотки сворачивают метры пуповины, земли рожденной… шепчут… шелестят…
/шумеры, шелкопряды и шалавки…/
Но бабочки уже вас не простят.
У бабочек в руках уже булавки.
И завтрак… за которым скажет Кант… /а может быть не скажет…/ улыбнётся:
Андрей был не апостол… Музыкант.
И сам ещё не раз под мир прогнётся.
/но это в прошлом…/
В прошлом всё, старик…
Больное перешептыванье книг на плахе свежевыструганной полки, где авторы, предавшие за миг - до счастья? Казни? Собственной помолвки? Свои же книги. Спутавшие с Той, которой… /не надейтесь на подмогу…/ им не прощают даже запятой…
А я вам тут про бабочек… ей богу…