ДЕЙСТВИЕ ШЕСТОЕ, ЯВЛЕНИЕ ШЕСТОЕ.
«КАРАТЕЛЬ» В КОЛПАЧКЕ ПЬЕРО.
Непобедимый Ёжик адресует эти, преисполненные драматичностью, строки Клоуну, силясь побороть многочисленные пороки и одолеть бесов, гнездящихся в его душе:
«Внимательно изучив Ваших близких и знакомых, я не заметил ни одного достойного или просто мало-мальски занятного, не отталкивающего при первом же впечатлении лица.
Можете ознакомить их и с этим посланием, тоже.
Вы находите удовольствие и самозабвенно смакуете его, находясь в подобном окружении, больше схожим со зловонною нечистотной лужей…
Простите за правдивость, но именно её Вы так пылко добивались, устав от постоянного обмана и лицемерной криводушности.
Не тщись, „мой друг“,
Перо макая в разум,
Твои побасенки
Из небылиц и сказок
Расслышит старых дев
„Убийственный“ отряд,
Да парочка маниакальных сватов,
Что сбыть пытаются который год подряд
Свой залежалый, сильно порченый „товар“.
Я имя доброе и многие таланты
Поберегу от пачкотни журнальной.
Хотя товарищи советуют иное:
„В шутах есть польза - раздувают славу“!
И только лишь услышал забияка
Кричит в ответ: „Я снова лезу в драку“!
- Блюди портрет от казни рукопашной.
Точнее скомканную карту из морщин
Портретом названную в шутку и укор.
Я к старикам почтительность храню.
Оставь задор сравнимый с Робеспьером,
Пардон - с Пьеро - шуты сейчас в фаворе»!
Началась война. Госпитали Москвы были забиты ранеными. Госпитали эти были не только казённые. Многие богатые люди широко откликались на патриотические призывы земства и открывали на свои средства больницы для раненых.
Однажды вечером я шёл по Арбату. Около особняка купеческой дочери Марии Саввишны Морозовой стояла толпа. Привезли с вокзала раненых. В этом особняке был госпиталь её имени. Раненых вынимали из кареты и на носилках вносили в дом. Я стал помогать. Когда последний раненый был внесён, я вместе с другими тоже вошёл в дом. В перевязочной доктора спешно делали перевязки, разматывая грязные бинты и промывая раны. Я стал помогать. За этой горячей работой незаметно прошла ночь, потом другая, потом третья. Постепенно я втягивался в эту новую для меня лихорадочную и интересную работу. Мне нравилось стоять до упаду в перевязочной, не спать ночи напролёт.
В этом была, конечно, какая?то доза позёрства, необходимого мне в то время. Я уже всю свою энергию отдавал госпиталю. Я читал раненым, писал им письма домой, присутствовал на операциях, которые делал знаменитый московский хирург Холин, и уже был вовлечён с головой в это дело. Появились сестры - барышни из «общества»: Верочка Дюкомен, Надя Лопатина, Наташа Третьякова и другие. Все работали на совесть - горячо и самозабвенно, и о кокаине я как?то стал забывать. Мне некогда было о нем думать. Дома я почти не бывал, ночевал в госпитале.
Потом Морозова решила организовать свой собственный санитарный поезд. Подчинялся он «Союзу городов» и имел номер 68?й. Начальником его был назначен граф Никита Толстой. Двадцать пять серых вагонов третьего класса плюс вагон для перевязок, плюс вагоны для персонала, кухня, аптека, склады - таков был состав поезда. Все это было грязно и запущено до предела. Мы все горячо взялись за уборку. Мыли вагоны, красили их, раскладывали тюфяки и подушки по лавкам, устраивали перевязочную, возили из города медикаменты и инструменты. Через две недели поезд был готов. На каждом вагоне стояла надпись: 68?й санитарный поезд Всероссийского союза городов имени Марии Саввишны Морозовой. Я был уже в его составе и записался почему?то под именем «Брата Пьеро». И тут не обошлось без актёрства!
Поезд ходил от фронта до Москвы и обратно. Мы набирали раненых и сдавали их в Москве, а потом ехали порожняком за новыми. Работали самоотверженно. Не спали ночей. Обходили вагоны, прислушивались к каждому желанию, к каждому стону раненого. У каждого был свой вагон. Мой - один из самых чистых и образцовых. Мне была придана сестра - Наташа Третьякова, очень красивая и довольно капризная девушка, в которую я, для начала, немедленно влюбился. Очень скоро с чёрной работы меня перевели на перевязки. Я быстро набил руку, освоил перевязочную технику и поражал даже врачей ловкостью и чистотой работы. Назывался я по-прежнему Брат Пьеро, или попросту Пьероша, а фамилии моей почти никто и не знал. Выносливость у меня была огромная. Я мог ночами стоять в перевязочной. Этим я, конечно, бравировал. В свободные часы, когда не было раненых и поезд шёл пустым, мы собирались в вагоне-столовой, и я развлекал товарищей шуточными стихами, написанными на злобу дня, и даже иногда пел их на какой-нибудь знакомый всем мотив под гитару такого же брата милосердия, Златоустовского или Кости Денисова. Несколько первых рейсов с нами ездила в качестве старшей сестры графиня Толстая, Татьяна Константиновна, родственница графа Никиты. Это была очаровательнейшая, седая уже, добрая и благородная барыня. Она очень любила цыган и цыганские песни и пляски - крестила у них детей, женила их и вообще была «цыганской матерью». Её скромная квартирка в Настасьинском переулке всегда была полна цыган. Кроме того, она сама писала неплохие по тому времени романсы. А её знаменитую «Спи, моя печальная» на слова Бальмонта пела вся Москва. Меня она заметила сразу, и вскоре я сделался её любимцем.
- Пьероша, спой что?нибудь, - просила она в часы досуга. И я пел - или цыганский романс, или какую?нибудь довольно беззастенчивую, нагловатую пародию на наше житьё-бытьё, никого не щадя и все подмечая. Это имело успех (можно похвастаться?). Тем все и ограничивалось. Я писал, правда, и лирические стихи, но никому их не показывал.
Работы было много. Мы часто не имели даже времени поесть. Людей тогда не щадили на войне. Целые полки гибли где?то в Мазурских болотах; от блестящих гвардейских, гусарских и драгунских полков иногда оставались одни ошмётки. Бездарное командование бросало целые дивизии в безнадёжно гиблые места; скоро почти весь цвет русской императорской гвардии был истреблён.
У нас в поезде солдаты молчали, покорно подставляли обрубки ног и рук для перевязок и только тяжело вздыхали, не смея роптать и жаловаться. Я делал все, что в моих силах, чтобы облегчить их страдания, но все это, конечно, была капля в море!
Помню, где?то в Польше, в местечке, я перевязывал раненых в оранжерее какого?то польского пана. Шли тяжёлые бои, и раненые поступали непрерывным потоком. Двое суток я не смыкал глаз. Немцы стреляли разрывными пулями, и ранения почти все были тяжёлыми. А на перевязках тяжелораненых я был один. Я делал самую главную работу - обмывал раны и вынимал пули и осколки шрапнели. Мои руки были, так сказать, «священны» - я не имел права дотрагиваться ими до каких?либо посторонних вещей и предметов. Каждые пять часов менялись сестры и помощники, а я оставался. Наконец приток раненых иссяк. Простояв на ногах почти двое суток, я был без сил. Когда мыл руки, вспомнил, что давно ничего не ел, и отправился внутрь оранжереи, где было помещение для персонала. Раненые лежали как попало - на носилках и без, стонали, плакали, бредили. В глазах у меня бешено вертелись какие?то сине-красные круги, я шатался как пьяный, мало что соображая. Вдруг я почувствовал, как кто?то схватил меня за ногу.
- Спойте мне что?нибудь, - попросил голос.
Я наклонился, присел на корточки. Петь? Почему? Бредит он, что ли?
- Спойте… Я скоро умру, - попросил раненый. Словно во сне, я опустился на край носилок и стал петь. По-моему, это была «Колыбельная» на слова Бальмонта:
В жизни, кто оглянется,
Тот во всем обманется.
Лучше безрассудною Жить мечтою чудною,
Жизнь проспать свою…
Баюшки-баю!
Закончил ли я песню - не помню. Утром мои товарищи с трудом разыскали меня в груде человеческих тел. Я спал, положив голову на грудь мёртвого солдата.
Да, мы отдавали раненым все - и силы свои, и сердца. Расставаясь с нами, они со слезами на глазах благодарили нас за уход, за ласку, за внимание к их несчастной судьбе. За то, что спасли им жизнь. И в самом деле - случалось, что делали невозможное.
Однажды ко мне в купе (вагоны были уже забиты до отказа) положили раненого полковника. Старший военный врач, командовавший погрузкой, сказал мне:
- Возьмите его. Я не хочу, чтобы он умер у меня на пункте. А вам все равно. Дальше Пскова он не дотянет. Сбросьте его по дороге.
- А что у него?
- Пуля около сердца. Не смогли вынуть - инструментов нет. Ясно? Он так или иначе умрёт. Возьмите. А там - сбросите…
Не понравилось мне все это: как так - сбросить? Почему умрёт? Как же так? Это же человеческая жизнь. И вот, едва поезд тронулся, я положил полковника на перевязочный стол. Наш единственный поездной врач Зайдис покрутил головой: ранение было замысловатое. Пуля, по-видимому, была на излёте, вошла в верхнюю часть живота и, проделав ход к сердцу и не дойдя до него, остановилась. Входное отверстие - не больше замочной скважины, крови почти нет. Зайдис пощупал пульс, послушал дыхание, смазал запёкшуюся ранку йодом и, ещё раз покачав головой, велел наложить бинты.
- Как это? - вскинулся я.
- А так. Вынуть пулю мы не сумеем. Операции в поезде запрещены. И потом - я не хирург. Спасти полковника можно только в госпитале. Но до ближайшего мы доедем только завтра к вечеру. А до завтра он не доживёт.
Зайдис вымыл руки и ушёл из купе. А я смотрел на полковника и мучительно думал: что делать? И тут я вспомнил, что однажды меня посылали в Москву за инструментами. В магазине хирургических инструментов «Швабе» я взял все, что мне поручили купить, и вдобавок приобрёл длинные тонкие щипцы, корнцанги. В списке их не было, но они мне понравились своим «декадентским» видом. Они были не только длинными, но и кривыми и заканчивались двумя поперечными иголочками.
Помню, когда я выложил купленный инструмент перед начальником поезда Никитой Толстым, увидев корнцанги, он спросил:
- А это зачем? Вот запишу на твой личный счёт - будешь платить. Чтобы не своевольничал.
И вот теперь я вспомнил об этих «декадентских» щипцах. Была не была! Разбудив санитара Гасова (он до войны был мороженщиком), велел ему зажечь автоклав. Нашёл корнцанги, прокипятил, положил в спирт, вернулся в купе. Гасов помогал мне. Было часа три ночи. Полковник был без сознания. Я разрезал повязку и стал осторожно вводить щипцы в ранку. Через какое?то время почувствовал, что концы щипцов наткнулись на какое?то препятствие. Пуля? Вагон трясло, меня шатало, но я уже научился работать одними кистями рук, ни на что не опираясь. Сердце колотилось, как бешеное. Захватив «препятствие», я стал медленно вытягивать щипцы из тела полковника. Наконец вынул: пуля!
Кто?то тронул меня за плечо. Я обернулся. За моей спиной стоял Зайдис. Он был белый как мел.
- За такие штучки отдают под военно-полевой суд, - сказал он дрожащим голосом.
Промыв рану, заложив в неё марлевую «турунду» и перебинтовав, я впрыснул полковнику камфару. К утру он пришёл в себя. В Пскове мы его не сдали. Довезли до Москвы. Я был счастлив, как никогда в жизни!
В поезде была книга, в которую записывалась каждая перевязка. Я работал только на тяжёлых. Лёгкие делали сестры. Когда я закончил свою службу на поезде, на моем счёту было тридцать пять тысяч перевязок!..
- Кто этот Брат Пьеро? - спросил Господь Бог, когда ему докладывали о делах человеческих.
- Да так… актёр какой?то, - ответил дежурный ангел. - Бывший кокаинист.
Господь задумался.
- А настоящая как фамилия?
- Вертинский.
- Ну, раз он актёр и тридцать пять тысяч перевязок сделал, помножьте все это на миллион и верните ему в аплодисментах.
С тех пор мне стали много аплодировать. И с тех пор я все боюсь, что уже исчерпал эти запасы аплодисментов или что они уже на исходе.
Шутки шутками, но работал я в самом деле как зверь…
Оскал запрятанный в улыбку, не от хмельного куража … Кричит измученная цирком … моя бессмертная душа…
Пепел моих желаний - сух и бесцветен.
Нет от Пьеро посланий пьяной Пьеретте.
Мне их не нужно. К черту! Сброшены маски.
Некому свет добавить этой раскраске.
Не закрывайте двери: вера в примеры
Не до добра. До края. Хочешь измерить
Пропасти пряно-странной прочерк во мраке?
Вы суеверны Пьеро? Верите в знаки?
Ну же, Пьеро! Расслабьтесь! Вашей Пьеретте
Нет до вас дел. Плевать! (И это отметьте.)
Ваша душа-притвора - пудрена мелом.
И вы, как прежде - сбоку, в кипенно-белом…
© Таша Калита