1-й мудрый еврей говорил, что у людей все плохо, потому, что у них вот тут (показывает на лоб) все плохо. Это был Моисей.
2-й мудрый еврей говорил, что у людей все плохо, потому, что у них вот тут (показывает на сердце) все плохо. Это был Христос.
3-й мудрый еврей говорил, что у людей все плохо, потому, что у них вот тут (показывает на карман) все плохо. Это был Маркс.
4-й мудрый еврей говорил, что у людей все плохо, потому, что у них вот тут (показывает на гениталии) все плохо. Это был Фрейд.
5-й мудрый еврей сказал, что у людей не все так плохо, потому, что все относительно.
Хорошо молчать труднее, чем хорошо говорить.
К раввину приходит молодой еврей и говорит:
- Ребе, я женат только три месяца, а моя жена уже родила ребенка. Как такое может быть? Ведь все знают, что для этого нужно девять месяцев!
Раввин подумал и говорит:
- Ты жил со своей женой три месяца?
- Да!
- А она с тобой жила три месяца?
- Да!
- А друг с другом вы сколько жили?
- Тоже три месяца.
- Сколько будет три, три и три?
- Девять…
- Вот и не морочь мне голову!..
ПОНЯТЬЕ СОВЕСТИ
Столетья за столетьями поёт Господня лира.
Её тревожный голос ничем не приглушить:
Само понятье совести евреи дали миру.
Такое, как известно, вовеки не простить.
Еврейская семья собирает корзинку с пирожками еврейской Красной Шапочке и даёт ей напутствия:
- Таки слушай сюда. Когда ты придёшь до бабушки, она сразу тебе таки будет плакаться, что, ой вэй, зима совсем скоро, из щелей дует, кран подтекает, топить нечем, крыша прохудилась, денег нет совершенно и вообще, шо ты, внучка, знаешь за эту жизнь. Но ты таки ничего не слушай, а твёрдо стой на своём: с капустой - по 5, с мясом - по 8!
ПОЛКОВОЙ ЗНАМЕНОСЕЦ.
часть 2
В его живот уткнулась винтовка, а на руки свалилась увесистая сумка противогаза. Дверцы захлопнулись, свет исчез, Моня вновь остался в кромешной тьме и густом настое нафталина.
Рядовой Цацкес терпеть не мог противогаза. Напялить его на свою голову и бегать с этой свиной мордой он считал мукой и нетерпеливо срывал резиновую маску с круглыми стеклянными очками, как только слышал команду «отбой!». Но сейчас противогаз наконец сослужит свою службу и спасет бойца Красной Армии от смертельной опасности, которых так много в изменчивой солдатской судьбе.
Одним рывком, как учили на занятиях по химической защите, Моня вытащил из сумки маску, засунул в нее свой выдающийся вперед подбородок и, натянув ее на макушку, глубоко вдохнул чистый, процеженный через активированный уголь, воздух.
Моня дышал полной грудью. И при каждом вдохе и выдохе щеки резиновой маски то западали, то раздувались. Уши оставались открытыми, и поэтому он слышал все, что делалось вне шкафа.
- Кого я вижу? - с неподдельной радостью встретила нежданного гостя Марья Антоновна. - Товарищ политрук!
И тут Моня услышал мурлыканье старшего политрука Каца, игриво оправдывавшегося перед хозяйкой дома за позднее вторжение. Он, мол, сегодня назначен в комендантский патруль, битых три часа мерзнет на улицах, и когда дошел до ее дома, сердце не выдержало, и он во имя своего глубокого чувства пошел на явное нарушение устава караульной службы.
- У, зараза! - восхитилась Марья Антоновна. - А как же твой патруль?
- Обойдется, - засмеялся политрук. - Сержант - толковый парень. Знает свое дело.
- Ладно, иди греться, - проворковала Марья Антоновна.
Моня Цацкес не верил своим ушам, торчавшим по краям резиновой маски противогаза.
Надсадно заныли пружины матраса, и под портретом еще совсем молоденького командира полка, на его семейном ложе, место рядового солдата занял старший политрук.
- От, зараза… - Марья Антоновна, как безошибочно определил Моня, сбрасывала с себя халат, стоя спиной к кровати. - Я-то думала, что муж тебя послал за полковым знаменем.
- Нет-нет, - проблеял политрук из-под одеяла. - За знаменем товарищ подполковник послал солдата.
- Надо же… - удивилась Марья Антоновна и, судя по звону пружин, рухнула в кровать.
Без всякой паузы, как говорится, с ходу завела она уже знакомое слуху Мони:
- Батюшки-светы! Святые угодники! Мать пресвятая богородица!
Моня Цацкес снова удивился тому, что советская женщина, жена коммуниста и командира Красной Армии в минуты душевного подъема возвращается к своему темному прошлому и все ее высказывания носят такой откровенно религиозный характер. Еще Моня подумал о том, что Марья Антоновна повторяется.
«Сейчас сделает мостик», - раздувая резиновые щеки, прикинул в уме Моня и испытал острый приступ ревности, когда утробно, как пароходный гудок, поплыло по квартире:
- Ка-ра-у-у-ул!
Наступила тишина. И обостренный слух Мони улавливал частое, но уже успокаивающееся дыхание двух уставших, расслабленных людей.
Из прихожей послышался прокуренный мужской кашель и стук каблука о каблук, какой производят сапоги, с которых сбивают налипший снег.
- Муж!.. - простонала Марья Антоновна. - У него свой ключ. Бегите, Кац.
- Ку-уда?
- В шкаф, куда же еще? Если он вас застанет в постели, пристрелит и меня и вас.
Простоволосая и совсем голая, в одном черном лифчике, Марья Антоновна рванула на себя дверцы шкафа и взвизгнула сдавленным голосом. Белое привидение в кальсонах и рубахе глядело на нее сквозь круглые стекла на черной резиновой маске. Гофрированный хобот змеился по животу.
- Не дрейфь, Кац, - опомнилась наконец Марья Антоновна. - Тут все - свои.
И втолкнула лишившегося дара речи политрука в шкаф, плотно придавив его дверцами к Мониному телу. Политрука колотила дрожь.
- Маруся, - басовито рокотал в квартире голос подполковника Штанько, - почему в таком виде?
- Новый лифчик примеряла, - кокетливо отозвалась жена, - тебя дожидаючись…
- Порадовать хотела?
Жена охнула. Штанько, видать, ущипнул ее тугое тело.
- Ну, хозяйка, докладывай. Отправила знамя?
- Вот оно лежит, запаковано…
- Я ж солдата посылал… Что, не приходил? Сукин сын! В самоволку подался. Сгною на гауптвахте. Не забыть бы звякнуть в комендатуру… Наш офицер сегодня в патруле… политрук… опознает стервеца.
- Позвонишь, позвонишь…- ласково смиряла гнев супруга Марья Антоновна. - Отдохни сначала… Все служба да служба… Нечто не соскучился по своей Марусе… Я тут глаза проглядела… Все жду-жду…
- Ладно, - нехотя уступил подполковник. - Сними с меня, Маруся, сапоги… Заждалась ты меня, боевая подруга…
Подполковник Штанько опустился на край кровати, и в шкаф снова проник стон пружин.
Старший политрук Кац и рядовой Цацкес стояли нос к носу. Оба в нижнем белье. Но Цацкес сохранял спокойствие, политрук же все не мог унять дрожь в коленках. То, что перед ним не привидение, а человек, и не морда чудовища, а маска противогаза, политрук постепенно осознал. Более того, слегка поднатужась, он сделал умозаключение, что человек этот проделал тот же путь из кровати Маруси в шкаф, что и он. И это еще не, все. По нательному белью и противогазу Кац опознал в нем военнослужащего. И не из командного состава.
- Фамилия? - окончательно придя в себя, прошептал политрук Кац в круглые стекла маски, - Звание?
- Рядовой Цацкес, товарищ политрук, - глухо забухало под, резиной, вздувая маску по бокам.
- Цацкес? Вот ты где? Тебя, кажется, послали за знаменем?
- А вас, кажется, послали в патруль?
- Маруся, - проник в шкаф голос подполковника Штанько, - кто-то шепчется тут, а? Или мне мерещится?
- Мерещится, мерещится. Замотался, бедный, на службе. Обними свою Марусю.
Пружины матраса жалобно заныли.
Старший политрук Кац, надышавшись нафталина, замотал головой, готовый чихнуть. Моня зажал ему рот ладонью.
- Дай противогаз, - пускал пузыри политрук. - Уступи на минутку, я погибаю.
Моня не отвечал и сильнее сдавливал Кацу рот.
- Дай противогаз, - заскулил политрук. - Я требую… Как офицер у солдата.
Моня был нем как стена.
- Я прошу… как советский человек советского человека…
Моня не шелохнулся.
Крупные слезы струились из глаз Каца.
- Прошу тебя, Цацкес, как еврей еврея… - Старший политрук перешел с русского на идиш.
Тут Монино сердце не выдержало. Он стянул со своей вспотевшей головы очкастую маску. Кац напялил маску на себя, задышал часто и глубоко, вспучивая резину на щеках.
Политрук отдышался, пришел в себя.
- Рядовой Цацкес, - строго бухнул он из-под резины. - Ты таки попадешь на гауптвахту.
Моня сдавил рукой гофрированную трубку противогаза, и доступ воздуха в маску прекратился. Лицо политрука за круглыми стеклами побледнело, вместо воздуха он всасывал в рот резину. Политрук сорвал с головы маску, обнажив рыжий одуванчик. И Бог знает, как бы дальше разыгрались события в шкафу, если бы снаружи не послышался низкий, пронзительный вой.
Поначалу и Кац и Цацкес приписали этот вой Марье Антоновне, ее неистощимому темпераменту, но вой все усиливался, нарастал, вызывая холодок на спине, и они безошибочно определили его происхождение. Это выла сирена. По радио передавали сигнал воздушной тревоги.
- Воздушная тревога! - ворвался в шкаф голос диктора. - Вражеская авиация прорвалась к городу! Граждане! Спускайтесь в укрытия и бомбоубежища! Повторяю…
Подполковнику Штанько и его супруге Марье Антоновне не нужно было повторять. Они выскочили из кровати и, поспешно натягивая на себя одежду, ринулись на лестницу, по которой с воплями и плачем мчались вниз полуодетые соседи.
- Партийный билет при мне? - похлопал себя по нагрудным карманам подполковник Штанько. - Маруся, за мной!
Они покатились по ступеням, и топот десятков ног утонул в сухих ударах зенитных орудий. Осколки гулко застучали по железной крыше. Где-то поблизости ухнула бомба, тряхнув стены.
Цацкес и Кац вывалились из шкафа.
Взрыв повторился. Из оконной рамы со звоном посыпались осколки стекла. Холодный воздух полоснул их по ногам.
- Где убежище? Я вас спрашиваю, Цацкес? - Старший политрук путался в штанинах галифе. - Ведите меня в убежище!
- Пусть вас черти ведут, - лениво отмахнулся Моня Цацкес, деловито напяливая на себя обмундирование.
Косо подпоясав шинель ремнем, он сгреб винтовку, двинулся к выходу.
- Постойте, не оставляйте командира, - бросился за ним всклокоченный политрук, прижав к груди сапоги с портянками.
Рванула еще одна бомба. Им в спину ударила воздушная волна и под звон стекла вымела обоих из квартиры.
Они не вошли, а ввалились в душный, набитый людьми подвал. И стали осторожно протискиваться подальше от входа.
- Политрук! - послышался удивленный голос подполковника Штанько. - Вас бомбежка застала возле моего дома?
- Так точно, - пролепетал Кац.
- А это кто? - уставился командир на Моню. - Вот ты где, голубчик, ошиваешься? Тебя за знаменем послали… оказали честь… А ты? Куда отлучился? Небось у бабы застрял? В нашем доме? Га? Ботинки не зашнурованы, воротник расстегнут. Что за вид? Под трибунал пойдешь! Политрук, взять его под арест.
От нового взрыва посыпалась штукатурка с потолка и лампы в подвале робко замигали.
- Батюшки-светы, - пролепетала Марья Антоновна, прижимаясь к мужу. Ее слова не выражали сочувствия рядовому Цацкесу. Они выражали только страх. - Все пропало, - тихо причитала Марья Антоновна. - Сгорит дом, имущество… Всю жизнь копили…
- Молчать, - оборвал ее подполковник Штанько. - Наживем, Маруся. Были б кости, мясо нарастет.
И вдруг его осенило.
- Знамя! Где полковое знамя? Оставила наверху, курва? Все - загубила меня! Подвела под трибунал!..
Моня Цацкес в этот момент тоже вспомнил, что не только знамя осталось наверху, в квартире, но и его противогаз валялся на полу в спальне, а за потерю казенного имущества…
- Товарищ подполковник, - сказал Моня проникновенно, - разрешите мне… Принесу знамя!
- Ты? Молодец! Ступай! Спасешь знамя! Родина…
Моня не слушал, что дальше нес подполковник Штанько, впавший в слишком возбужденное состояние, а протолкался к выходу и поскакал по ступеням на четвертый этаж.
Двери квартиры Штанько были распахнуты настежь, и холодный ветер из разбитых окон шевелил простыни на смятой кровати. Моня надел на себя противогазную сумку, сунул под мышку пакет со знаменем и уже в прихожей споткнулся о ремень с кобурой, откуда торчала рукоятка пистолета. Это, вне всякого сомнения, было личное оружие подполковника Штанько. Моня прихватил с собой и ремень с пистолетом.
Подполковник Штанько чуть не прослезился, бережно принимая у Мони пакет со знаменем. И сидевшие в подвале жильцы дома, штатские люди, тоже растрогались при виде этой сцены.
- От лица службы - благодарю!
- Служу Советскому Союзу! - неуверенно произнес Моня Цацкес, и несколько женщин вокруг них заплакали.
Марья Антоновна при всех обняла Моню и поцеловала в губы.
Моня протянул подполковнику его пистолет с ремнем и вытянул руки по швам.
- Рядовой Цацкес готов идти под арест.
- Отставить, рядовой! - Командир озарился отеческой улыбкой. - Ты искупил свою вину перед Родиной. Ты спас знамя полка. И на торжественном параде, в воскресенье, я тебя назначаю знаменосцем. Понял? Все. Дай мне пожать твою мужественную руку.
Их руки соединились в крепком мужском пожатии, исторгнув слезы у женщин.
Новый взрыв обрушил с потолка облако штукатурки, припудрив командира полка и рядового, не разжимавших рук.
- Батюшки-светы! Святые угодники! Мать пресвятая богородица, - скороговоркой бормотала Марья Антоновна, жена командира Красной Армии и коммуниста. Эти слова приходили ей на ум каждый раз, когда она слишком возбуждалась.
ПОЛКОВОЙ ЗНАМЕНОСЕЦ.
часть 1.
Подполковник Штанько не любил терять времени зря и, слушая доклады подчиненных, одновременно брился. Вернее, не брился, а его брили. И делал это рядовой Моня Цацкес, обладатель заграничного бритвенного прибора и диплома (в рамке) известной школы фрау Тиссельгоф в городе Клайпеда (Мемель).
Моня брил подполковнику Штанько голову, взбив кисточкой горку пены и обмотав ему шею вафельным полотенцем. Все участники совещания: и командиры батальонов и рот, и начальник обозновещевого снабжения, и начфин, и помпохим, - как дети, водили глазами за бритвой, гулявшей по начальственной голове, снимая пласты мыла и обнажая сверкающий череп.
Обсуждался вопрос первостепенной важности: предстоящее вручение полку боевого знамени и подготовка подразделений к параду, который состоится по случаю столь торжественного события.
- Гонять строевой с утра до ночи! - давал указания товарищ Штанько. - Не хватит дня - полные сутки! Двадцать четыре часа! Кровь из носу - держи равнение направо! Ясно? Политрукам провести работу с рядовым составом, чтоб каждый осознал политическую важность момента.
Загудела зеленая коробка полевого телефона, и солдатик-связист, сидевший на корточках в углу, несмело протянул командиру трубку.
- Да, да. - Подполковник Штанько закивал недобритой головой, обрамленной кружевами из мыльной пены.
Моня Цацкес задержал бритву в воздухе, чтобы нечаянно не порезать своего клиента, а все совещание затаило дух, силясь угадать, с кем и о чем таком разговаривает их непосредственный начальник.
- Хрен с ними! - рявкнул в трубку Штанько. - Решай сама!
И, скосив глаз на почтительно замерших подчиненных, пояснил:
- Жена… Кошка родила - как быть с котятами?
И снова в трубку, деловито хмуря лоб:
- Как там со знаменем? Отпустили в военторге? Панбархат? Лучшего качества? Смотри! Нам говно не нужно. Знамя - лицо полка, понимаешь… Все буквы золотом? Порядок. Так слушай, мать, чтоб к вечеру было готово. Я к тебе солдата подошлю. Упакуешь и отдашь… Как зеницу ока… Понятно? Под расписку… Все!
Он не глядя отдал связисту трубку.
- Хорошая новость, товарищи. Знамя готово. Панбархат высшего сорта. И золотом расписано. Все как надо! Вот что значит своя рука в военторге!
Моня быстро соскреб пену с головы подполковника, достал из сумки пузатую бутылочку «Тройного» одеколона и стал заправлять в горлышко трубку пульверизатора.
- Не переводи продукт, дурень! - Подполковник Штанько отнял у него бутылку одеколона и с бульканьем опорожнил ее в стакан. - Такой дефицит в стране, каждая капля, понимаешь, на учете, а он, нерусская душа, голову этим добром мажет.
Подполковник откинулся на спинку кресла и выплеснул в разинутый рот почти полный стакан «Тройного» одеколона. Бритая голова его стала краснеть, наливаясь кровью, и остатки мыльной пены на ней заблестели особенно отчетливо. Он крякнул, шумно выдохнул, содрал с шеи вафельное полотенце, протер голову, как после бани, и, бросив Моне смятое полотенце, сказал, как отрубил:
- Поедешь к моей жене - знамя привезешь. И коньячку у Марьи Антоновны захвати. Понял? Шагом марш! Выполняй приказ!
В ранних сумерках зимнего дня рядовой Цацкес в полной выкладке - с винтовкой на плече, противогазом на боку и пустым вещевым мешком за спиной шагал мимо сугробов по узкой протоптанной дорожке. В вещевом мешке он должен был доставить в полк бархатное знамя с золотой вышивкой и бутылку коньяка для командира.
- Не довезешь - ответишь головой, сказал на прощанье подполковник Штанько, помахав желтым прокуренным пальцем перед Мониным носом, и имел в виду, конечно, знамя. Но и коньяк тоже.
Рядовому Цацкесу велели быть при оружии - взять винтовку и обойму с пятью боевыми патронами, чтобы в случае надобности применить не колеблясь, ориентируясь по обстановке. Ходить с винтовкой без противогаза - не положено. Комендантский патруль заберет. Так что Моню нагрузили на полную катушку, и через будку контрольно-пропускного пункта он вышел в заснеженный город.
Одет был Моня в обмундирование б/у (бывшее в употреблении), и на левой стороне его короткой, потертой шинели суровой ниткой было грубо заштопан рваный кусок сукна - след от попадания осколка прямо в сердце. По этой причине прежний владелец больше не нуждался в своей шинели. И после дезинфекции и мелкого ремонта ее вручили пополнению Красной Армии в лице рядового Цацкеса.
Конечно, носить эту штопку как мишень на своем сердце было не очень приятно. Но, с другой стороны, был и добрый знак - вроде талисмана: как известно, пуля не попадает дважды в одно и то же место. Это - почти закон. А если бывает исключение, то почему это обязательно должно случиться с Моней Цацкесом?
Зато ботинки были хоть куда. Американские. Толстой кожи и с твердой как камень подошвой. Красного пожарного цвета. Новенькие, никем не ношенные. И если бы не грязно-серые армейские обмотки, спирально обвившие ноги до колен, Моня в своей обуви выглядел бы франтом.
Прохожие первым делом смотрели на его ботинки, а потом уж выше, на него самого. А Моня между тем думал, что эта командировка в город за знаменем оборачивается печально для его желудка. Ужин в казарме он прозевает, пайку хлеба умнет дежурный по столовой, вернется он, дай Бог, к полуночи и свалится на нары с пустым брюхом.
Рассчитывать на то, что жена командира полка догадается накормить его, было смешно. Моня не был советским человеком, он был из буржуазной Литвы и ни минуты не сомневался, что жена подполковника дальше прихожей его не пустит и, не дав даже погреться с дороги, отправит назад, как поступают с любым посыльным.
Моня ошибся. Жена командира полка коммуниста Штанько преподала ему чудный урок советской демократии, социалистического отношения к человеку и, если хотите, сталинской дружбы народов СССР.
Потому что рядовой Цацкес был еврей по национальности, а Марья Антоновна - чистокровная русская, и это нисколько не помешало особым отношениям, которые сложились у них, можно сказать, с первого взгляда.
Марья Антоновна Штанько была крепкой бабенкой, лет под сорок, с ямочками на румяных щеках и еще более аппетитными ямочками на пухлых локтях. Светлая, расплетенная коса перекинута через круглое плечо на высокую грудь. Под белой прозрачной кофточкой просвечивал черный бюстгальтер. При ходьбе она двигала бедрами так, что черная юбка, казалось, вот-вот лопнет, но выручало высокое качество и прочность военторговского сукна.
Марья Антоновна как самого дорогого гостя ввела Моню в дом. Сняла с него шинель и повесила в шкаф, рядом со своим отороченным черно-бурой лисой зимним пальто. Винтовку и противогаз аккуратно поставила в угол за шкафом. Сама согрела на примусе кастрюлю с борщом, положила ему в тарелку мозговую кость, облепленную мясом, и у Мони голова закружилась от запахов. В спину дышало уютным теплом от черного бока круглой голландской печи. Моне хотелось плакать. Из резного буфета Марья Антоновна достала початую поллитровку водки и нетронутую, запечатанную сургучом темную бутылку коньяка.
- Это - супругу, - отодвинула она коньяк в сторонку.
- А мы с вами, Моня… не знаю вашего отчества, по-простецки, по-нашему, разопьем водочки.
Моня залпом выпил первую стопку. Он ел как голодный пес, судорожно глотая и давясь. Марья Антоновна отпила два глотка и сказала:
- Мне хватит.
Моня выхлебал весь суп и почистил тарелку корочкой хлеба, впитывая приставшие к фаянсу капли жира. Корочку, естественно, тут же проглотил.
Марья Антоновна сидела против Мони за столом и любовалась им, положив подбородок на ладони.
- Уважаю мужчин, у которых аппетит, - сказала она томно. - Такой и в бою не подведет, и… Хотите добавки? Или потом?
- Когда - потом? - Моня вытер рукавом гимнастерки испарину со лба.
- У тебя увольнительная до скольких?
- До двенадцати ноль-ноль.
- Батюшки, - всполошилась Марья Антоновна, - времени-то в обрез. Скидай обмундирование, ложись отдыхай.
И, как мать сыночка, повела за руку обмякшего от водки и еды рядового Моню Цацкеса в спальню командира полка. Первое, что увидел мутным оком Моня, был портрет подполковника Штанько над изголовьем широкой железной кровати с никелированными шишками и пирамидой из подушек. На овальном портрете у подполковника были в петлицах не шпалы, как теперь, а жалкие треугольники сержанта и выглядел он лет на двадцать моложе. Рядом, в такой же фигурной раме, улыбалась совсем юная и худенькая Марья Антоновна - с шестимесячной завивкой и в берете набекрень.
Моня с трудом подавил желание встать навытяжку и прокричать:
- Здравия желаю, товарищ подполковник!
Но воздержался. От сытой неги не ворочался во рту язык.
Марья Антоновна привела отдохнуть Цацкеса, но сама первой сняла с ног обувь. Они раздевались безмолвно, повернувшись друг к другу спинами, на чем настояла Марья Антоновна, у которой был незыблемый кодекс целомудрия. Когда Моня стащил с ног красные ботинки и размотал с занемевших пальцев портянки, спальню заполнила удушливая вонь, поглотившая аромат духов «Красная Москва», которыми Марья Антоновна старательно надушилась под мышками и между грудей, прежде чем лечь в кровать, под одеяло. Трусы и лифчик она так и не сняла.
Моня с другой стороны кровати приподнял край одеяла и лег, зазвенев пружинами матраса, точно под портретом командира полка. Они лежали без движения, уставясь в потолок, пока Марья Антоновна - натура активная, памятуя, что увольнительная у солдата истекает в двенадцать ноль-ноль, не просунула под его крепкую шею свою пухлую руку.
- Ух, зараза! - с чувством прошептала она и прижала его голову к своей стянутой лифчиком груди, что было высшим проявлением чувств у жены командира полка товарища Штанько. Она с придыханием повторяла это слово, стаскивая с бедер трусы, которые остались висеть на одной ноге у ступни.
- Ух, зараза, - цедила Марья Антоновна, удобнее располагаясь под Моней и раздвигая тяжелые бедра.
Дальше текст изменился.
Учуяв в себе горячее инородное тело, со скрипом проникавшее глубже и глубже, Марья Антоновна пойманной рыбкой забила задом по гулким пружинам и взвыла в голос совсем не так, как подобает жене коммуниста и командира Красной Армии.
- Батюшки-светы! - заголосила она. - Святые угодники! Мать пресвятая богородица!
Войдя в раж, Марья Антоновна сделала «мостик», как цирковой акробат, выгнулась полукругом, упершись в кровать пятками ног и темечком. Моня взлетел в воздух, беспомощно болтая тесемками кальсон.
Затем последовал истошный вопль, совсем уже не похожий на голос Марьи Антоновны.
- Ка-ра-у-у-ул! - вскричала она низким мужским басом и рухнула на матрас.
Вместе с ней рухнул и рядовой Цацкес. Жалобно взвизгнули пружины.
- Зараза… - чуть слышно прошептала Марья Антоновна.
Моне полагалось бы что-то сказать или сделать, дабы Марья Антоновна не подумала, что имеет дело с неотесанным парнем, у которого нет понятия о деликатном обращении со слабым полом.
Но Моне не дали проявить тонкость натуры. Раздался громкий стук в дверь. Кто-то ломился в квартиру.
Обстановка складывалась явно неблагоприятная для рядового Мони Цацкеса, откомандированного за полковым знаменем и обнаруженного на супружеском ложе командира полка. Квартира находилась на четвертом этаже, но даже если бы Моня и вздумал прыгнуть с такой высоты, то ему пришлось бы сперва взломать двойные оконные рамы, намертво закрепленные с наступлением зимы.
Моня одеревенел и даже не шевельнулся в кровати.
Другое дело - Марья Антоновна. Долголетний стаж офицерской жены и немалый личный опыт побудили ее к действиям быстрым и решительным. Она выскочила пулей из-под одеяла, в одно касание напялила на себя халат, взбила прическу и командирским тоном, не терпящим возражений, распорядилась:
- Собирай свои манатки! Живо! И - в шкаф!
Моня сгреб в охапку гимнастерку, галифе, портянки, ботинки.
- Вещи в шкаф?
- И сам тоже.
Она распахнула резные створки большого платяного шкафа и толкнула Моню с вещами в его темное удушливое нутро. Дверцы шкафа с треском захлопнулись за ним. Он ткнулся лицом в мягкий мех чернобурки, потянул носом казарменный дух своей шинели. Но сильнее всего оказался невыносимо острый запах нафталина, пропитавший шкаф насквозь. При такой концентрации нафталин несомненно уничтожил всю моль. Сейчас он обрушил свою силу на рядового Цацкеса, как бы проверяя стойкость и выдержку советского солдата. Моня несколько раз вздохнул, захлебнулся, стал кашлять надсадно и долго и понял, что здесь, в шкафу, он примет свой бесславный конец.
Поток света хлынул в шкаф, и в открывшемся проеме дверей возникло, как потустороннее видение, решительное и строгое лицо Марьи Антоновны Штанько:
- Бери остальное барахло!
Парикмахеры - три шага вперед!
С трехлинейной винтовкой образца 1891/1930 года на плече Моня стоял на плацу в карауле по случаю прибытия командира полка. Подполковник Штанько сам принимал очередное пополнение. И не ради праздного любопытства, а с конкретной целью. Ему понадобился личный парикмахер. И чтобы не советское барахло, а высший класс. Заграничной выучки.
Петр Трофимович Штанько почти всю свою жизнь провел в армии и, кроме казенного обмундирования, другой одежды не признавал. Он был, что называется, военная косточка. До капитанского звания стригся под бокс, а в последующих чинах стал бриться наголо, подражая своему старшему командиру. Его бритая голова сверкала, как бильярдный шар, над складками красной от избытка крови бычьей шеи, туго стянутой кромкой подворотничка. Свежий белый подворотничок ежедневно подшивала командиру полка его боевая подруга и верная жена Маруся, Мария Антоновна, скромная служащая местного военторга.
Старшина Качура выстроил перед командиром полка новое пополнение. Евреи стояли на морозе, переминаясь в легкой изношенной обуви, одетые, как на карнавале, в шубы с лисьими дамскими воротниками, в плащи-дождевики и даже в крестьянские домотканые армяки. Шеи были замотаны шарфами всех цветов и размеров. Шарфы натянуты на носы и покрыты седым инеем от дыхания.
Старшина Качура в комсоставской шинели до пят, перетянутый крест-накрест скрипучими ремнями портупеи, прохаживался перед шеренгой евреев. Он ступал кошачьим упругим шагом в своих сапогах из черного хрома и напоминал кота перед строем мышей, отданных ему на съедение.
Моня стоял на карауле и не думал ни о чем. Кроме обеда. До которого еще было два часа стояния на морозе.
- Здравствуйте, товарищи бойцы! - гаркнул командир полка.
Вместо положенного громкого приветствия евреи простуженно закашляли, окутавшись облачками пара.
Старшина Качура, видя непорядок, уставился да начальство, готовый немедленно принять меры. Но командир полка движением руки отказался от его услуг:
- Новенькие. Не знают порядка. Научим! А сейчас… Строй, слушай мою команду! Кто парикмахер, - он с наслаждением помедлил, - три шага вперед!
Разноцветная, застывшая на морозе шеренга колыхнулась, выталкивая в разных концах замотанные фигурки. Примерно половина строя вышла вперед. Остальные топтались на прежнем месте.
Подполковник Штанько раскрыл рот, что означало высшую степень удивления.
- Столько парикмахеров? Га? А остальные кто?
- Остальные, товарищ подполковник, - взял под козырек старшина Качура, - по-нашему, по-русски, не понимают.
- Перевести остальным, что я сказал!
Несколько евреев из тех, что вышли на три шага вперед, обернулись назад и по-литовски и по-еврейски разъяснили суть сказанного командиром. И тогда товарищ Штанько застыл надолго. Все до единого евреи, еще остававшиеся на месте, торопливо догнали своих товарищей, проделав положенных три шага.
- Так, - только и мог сказать потрясенный командир полка и после тяжкого раздумья, произнес: - Значит, все - парикмахеры? Все хотят брить командира? А кто будет Родину защищать? Га? Кто будет кровь проливать за родное социалистическое отечество? Кто, мать вашу… Пушкин?
Евреи, неровно вытянувшиеся в новую шеренгу, пристыженно молчали. Во-первых, потому, что они, иностранцы, совершенно не знали имени классика русской литературы Александра Сергеевича Пушкина, а во-вторых, из-за того, что они, к великому неудовольствию подполковника Штанько, все поголовно оказались людьми одной профессии.
- Не нужен мне личный парикмахер. Обойдусь, - обиженно, словно ему плюнули в душу, сказал командир полка. - А этот табор - в минометную роту! Всех подряд! Пускай плиту в два пуда на горбу потаскают!
Он со скрипом повернулся на снегу, и опечаленный взор его упал на часового, застывшего в карауле. То был рядовой Моня Цацкес. Его длинный нос покраснел на морозе и делал солдата еще более похожим на заморскую птицу. Недобрые огоньки зажглись в очах командира.
- Скажи мне, боец, - спросил он тихим вкрадчивым голосом и скосил глаза на свою свиту, как бы готовя ей сюрприз. - Кем ты был на гражданке? До войны?
- Парикмахером, - со струей пара выдохнул Моня Цацкес.
Свита замерла. Старшина Качура напрягся до скрипа в ремнях портупеи. Подполковник Штанько грозно шагнул к часовому, хлопнул его рукой в овчинной рукавице по плечу и заржал как конь. Рассыпалась в смехе свита. Оттаяли, съехали к ушам каменные скулы старшины Качуры.
- Как звать? - подобрев, спросил Штанько.
- Цацкес.
- Что за цацки-шмацки? Я фамилию спрашиваю!
- Цацкес, - повторил, округлив глаза, Моня.
- Ну, после всего, что было, я ничему не удивляюсь, - сказал подполковник. - Значит, ты тоже парикмахер, Шмацкес?
- Так точно, товарищ подполковник!
- Хороший парикмахер?
- Лучших нет.
Запас русских слов у рядового Цацкеса был ограничен, и большую часть их он позаимствовал из лексикона старшины Качуры. Поэтому в подробности не вдавался, отвечал коротко и ясно.
- Диплом есть?
- В рамке.
- В рамке? Ну и сукин сын! Хвалю за находчивость! Беру! Старшина, направить в мое распоряжение рядового… э-э-э…
- Цацкес, - подсказал ему Моня.
- Правильно, - согласился командир. - А этих… строем в вошебойку! Прожарить, отмыть коросту, чтоб блестели как пятаки! И постричь парикмахеров… Наголо! Под нулевую машинку.
Вспомнив, что не все понимают по-русски, он для убедительности снял меховую шапку и продемонстрировал новобранцам свой бритый череп.
- Полезно для здоровья и гигиены: мозгам - доступ кислорода, вшам - укрытия нет.
В заключение командир полка обогатил солдатские умы афоризмом собственного производства:
- Не волос красит человека, а любовь к Родине! Ясно?
Евреи дружно кивнули.
.эпиграф
«Воинское знамя состоит из двухстороннего полотнища алого цвета, древка и шнура с кистями. На одной стороне полотнища, в центре, нашиты серп и молот, по верхнему и нижнему краям полотнища слева: „За нашу Советскую Родину“.
На другой стороне полотнища, в центре, - пятиконечная звезда из шелка. Над звездой золотистым шелком вышиты номер и наименование части».
Из Устава Внутренней службы Вооруженных Сил Союза ССР
ПРОЛОГ.
В простенке между двух окон, забранных железными решетками, стояло полковое знамя. Стояло, упираясь свежепокрашенным в красный цвет древком в пол и прислонившись к стене бронзовой макушкой с пятиконечной звездочкой на острие.
Само знамя из алого бархата с золотыми витыми шнурами и толстыми бахромчатыми кистями было тщательно укрыто от постороннего глаза парусиновым чехлом защитного цвета, и потому этот символ воинской чести, доблести и славы выглядел неподобающе скромно и сиротливо, как большой зонтик, свернутый за ненадобностью.
Но почести ему были возданы, какие полагаются по уставу. Охраняя палку с чехлом, замер часовой с автоматом на груди, в шапке и шинели и густо надраенных гуталином огромных ботинках. Сдвинув пятки и разведя на ширину ружейного приклада тупые носки.
Часовой был ростом невысок, но скроен крепко: что в плечах, что в груди широк, больше чем надо, и потому напоминал куб, чуть вытянутый вверх, или, точнее, железный несгораемый шкаф, где хранились все полковые документы.
На этом шкафу стоял гипсовый бюст генералиссимуса
В отличие от сейфа, кубическое тело часового венчала его собственная голова без шеи, в шапке, надвинутой на самые глаза. Брови у часового были густые и черные и шли от переносицы почти прямо вверх, загибаясь полукружьями, словно обладатель их раз в жизни очень удивился да так и не пришел в себя. А под ними круглые, как у птицы, глазки, живые как ртуть и даже здесь, на скучном посту, бурлящие от неудовлетворенного любопытства.
Одним словом, ничего особенного… если бы не нос. Таких размеров носа во всей шестнадцатой дивизии (а уж эта дивизия во всей славной советской армии отличалась наибольшим скоплением больших носов, потому что почти все ее солдаты и даже офицеры были евреями), не было такого калибра. Нос был мясист и хрящеват, выдавался далеко вперед, затем, сломленный семитской горбинкой, падал мягкой сливой на самые губы, которые как бы под тяжестью носа прогнулись полумесяцем, концами вверх, отпечатав навечно улыбку на лице часового. Удивленную улыбку, если учесть взлет мохнатых бровей.
Такой нос даже у самого миролюбивого нееврея вызывал отчаянный зуд в ладонях: очень уж тянуло влепить по этому носу наотмашь, а потом посмотреть, что из этого получится.
Но этого носа никто в жизни пальцем не касался - останавливала кубическая форма хозяина. Потому и сохранился нос не сплюснутым и не уменьшенным, а в самом натуральном первозданном виде, каким заложили его, не сглазить бы, еврейские родители часового - благочестивые и тихие Мендл-Янкл и Сарра Цацкес из маленького местечка на севере Литвы.
Даже в самом кошмарном сне им не могло привидеться, что их старшего сына Моню судьба занесет к черту на рога в самую глубину таинственной России и он из парикмахера превратится в солдата и будет стоять часовым у зачехленного знамени полка. И радоваться при этом, что он хоть пребывает в тепле, а его товарищи, такие же евреи, как и он, мерзнут на жутком морозе, тонут в глубоком снегу на берегу застывшей реки Волги, отрабатывая приемы рукопашного боя перед отправкой на фронт.
О чем думает солдат на посту?
В первую очередь о еде. И во вторую очередь о ней же.
Моня Цацкес не был исключением. Он даже и в третью очередь думал тоже о еде.
Потому что в Красной Армии была славная традиция: кормить солдат как можно меньше, чтоб были злее. А эта злость, полагало начальство, превратится при встрече с врагом в священный гнев, то есть в подлинный советский патриотизм.
Ибо со времен царя Гороха на Руси повелось:
«Тяжело в ученье - легко в бою».
«Чем чаще нас бьют, тем злее мы будем».
Этого мудрого правила аккуратно придерживаются и по сию пору. И не без успеха.
Моня же был на Руси чужим человеком, залетной птицей, и эта мудрость на него не распространялась. Даже голод не сделал его злым. Такой уж у него был кроткий нрав, доставшийся по наследству от предков вместе с носом, переходившим из поколения в поколение, как эстафета, в том же виде и того же размера, какой теперь красовался от бровей и чуть не до подбородка на лице часового.
ЧТО ТАКОЕ ЗНАМЯ.
- Одно из двух.
Сказал старший политрук Кац.
- Или вы освоите Устав Красной Армии… или… одно из двух!..
У Каца были рыжие волосы. Волос этих было очень много, и каждый волос завивался спиралью. Поэтому политрук смахивал на медный одуванчик.
В казарменном бараке, с опушенными морозным инеем окнами, шли занятия по политической подготовке. Стриженные наголо солдаты разных возрастов, но с одинаково торчащими ушами сидели в недавно полученном, еще не обношенном обмундировании за тесными школьными партами и смотрели не на лектора, а чуточку левее.
Чуточку левее от старшего политрука Каца, порой отвлекая его самого, стояла, нагнувшись, больших размеров русская баба по имени Глафира и тряпкой из мешковины мыла дощатые полы, гоняя перед собой темные лужи с грязной пеной.
Ее широкий зад был направлен на слушателей, глаза которых были, естественно. прикованы к этому заду. Юбка задралась, высоко оголив белые толстые ноги со вздутыми синими венами. При каждом движении край юбки уползал все выше, и стриженые солдатские головы склонялись все ниже, чтобы еще глубже заглянуть под юбку.
На побеленной известью стене висел длинный плакат с большими красными буквами:
-- Бойцы Красной Армии!
-- Внуки Суворова и Кутузова!
-- Россия смотрит на вас!
-- Грудью прикроем Родину-Мать!
Все бойцы в этой казарме и даже старший политрук Кац никак не могли приходиться внуками русским дворянам Суворову и Кутузову, потому что были евреями. Да еще из Литвы.
О том, что их зачислили во внуки Суворова и Кутузова, они и представления не имели. И по очень простой причине - не умели читать по-русски.
Одна лишь уборщица Глафира могла претендовать на кровную связь с великими полководцами, но тогда бы ее следовало называть не внуком, а внучкой.
- Не отвлекаться!
Строго предупредил солдат старший политрук Кац. - Одно из двух. Или вы будете смотреть на Глафиру… или…
- Одно из двух.-- Услужливо подсказал политруку рядовой Мотл Канович.
Кац проходил с солдатами - новобранцами Шестнадцатой Литовской дивизии раздел Устава Внутренней службы Рабоче-Крестьянской Красной Армии, посвященный боевому знамени.
- Канович! Встать! Повтори, что такое знамя.
Мотл Канович, бывший портной из местечка Ионава, вылез из-за парты и, сутулясь, свесил руки по швам.
- Можно отвечать на идише? -- Спросил он по-еврейски.
- Нет. Только на русском. Мы, Канович, не в вашем местечке Ионава, а в России, и здесь протекает не река Неманас, а Волга-матюшка река.
Уборщица Глафира, которая, кроме русского, других языков не знала и до того, как попала вольнонаемной в Литовскую дивизию, даже не предполагала о их наличии, не разгибаясь, поправила политрука:
- Не матюшка, а матушка. Господи, политрук, а чего лопочет!
- Глафира! -- Стал строгим Кац.
- Одно из двух. Или вы замолчите и не будете мешать… или…
- Да мне-то что?
Ловернула к нему почти заголенный зад Глафира и сильным толчком тряпки погнала пену по доскам.
- Ты - командир, ты и учи.
- Ну, так все-таки, что такое знамя, Канович?
- Знамя?.. Вас интересует, что такое знамя?..
- Да, меня интересует.
- Хорошо… Это… это… Ну, флаг.
- Знамя, Канович, - это символ.
- Что такое символ? -- Спросил Канович.
- Что такое символ? -- Переспросил Кац и задумался.
- Символ… Это… это… Символ.
- Может быть, на идиш? -- Попробовал выручить политрука бывший портной.
- Никаких идиш! -- Рассердился Кац.
- Устав Красной Армии написан по-русски. Еврейского Устава пока еще нет… и не будет.
- Кто знает? -- Пожал плечами рядовой Моня Цацкес.
- Цацкес, встать! Идите, Цацкес, ко мне. Вот здесь, на плакате, нарисовано наше красное знамя. Объясните мне и своим товарищам, из чего оно состоит.
- А чего объяснять-то? -- Эаметила, выкручивая тряпку, Глафира.
- Переливать из пустого в порожнее…
Моня Цацкес, невысокого роста, но широкий в кости новобранец пошел к политруку, ступая по свежевымытому полу на носках своих красных больших ботинок, и сделал круг, обходя обширный Глафирин зад.
- Знамья -- Взглянув на плакат, почесал стриженый затылок Цацкес.
-- Составлено… из…
- Господи! Не знамья, а знамя -- Вмешалась Глафира, не разгибаясь и с ожесточением гоняя тряпкой мутную лужу.
- Не перебивать! -- Одернул Глафиру старший политрук.
- Продолжайте, Цацкес.
- Знамья состоит из… красной материи…
- Не материи, а полотнища -- Качнул рыжим одуванчиком Кац.
- Дальше.
- Из палки…
- Не палки, а древка.
- Что такое древко? -- Удивился Цацкес.
- Палка. Но говорить надо - древко.
- Надо так надо.
- Солдатская доля -- Вздохнула Глафира.
-- Хочешь не хочешь, говори, что прикажут.
- Дальше, Цацкес.
- На конец палки, то есть… этого самого… как его… надет, ну, этот… как его… Можно сказать на идише?
- Нет. По-русски, Цацкес, это называется наконечник. То есть то, что надето на конец.
- Объяснил! - Хмыкнула Глафира.
- Мало ли чего надевают на конец?
- А что мы видим в наконечнике? -- Спросил Кац.
- Мы видим…
Задумался Цацкес, вперившись своими круглыми черными глазами в плакат.
- Мы видим… этот… ну как его… Молоток!
- Молот. -- Поправил Кац. - И…
- И… -- Повторил за ним Цацкес.
- Что это, я знаю, а выговорить не могу.
- Серп, батюшки!
Вставила Глафира.
- Чего тут выговаривать?
- Серп,
Сказал Цацкес.
- Значит, серп и молот.
Подвел итог старший политрук Кац.
- Правильно.
Согласился Цацкес.
- А что означают серп и молот?
Подумав, спросил старший политрук.
- Не знаю…
Простодушно сознался рядовой Цацкес.
- Много упомнишь… на таком пайке…
Сочувственно вздохнула Глафира, повернув зад к аудитории, и солдаты все как один снова пригнули стриженые головы к партам, силясь разглядеть что-то под ее задравшейся юбкой.
- Серп и молот - это символ.
Сказал Кац и строго посмотрел на зад уборщицы, остервенело шуровавшей замызганный пол казармы.
- Дожила Россия -- Сокрушенно вздохнула Глафира.
- Докатилась, матушка… защитников понабирали… Много они навоюют.
Моня, возвращаясь на место, не сумел разминуться с Глафириным задом.
- Уйди, нехристь!
Разогнулась Глафира, показав свое плоское, изрытое оспой лицо, и беззлобно замахнулась тряпкой.
Моня вприпрыжку добежал до своей парты и плюхнулся рядом со Шлэйме Гахом, который в мирное время был шамесом в синагоге.
Старший политрук Кац уставился в книжку Устава и стал зачитывать вслух, раскачиваясь, с подвывом, как молитву:
- Знамя - символ воинской чести, доблести и славы, оно является напоминанием каждому солдату, сержанту, офицеру и генералу об их священном долге преданно служить Советской Родине, защищать ее мужественно и умело, отстаивать от врага каждую пядь родной земли, не щадя своей крови и самой жизни…
Моня наморщил лоб, силясь уловить что-нибудь, и, не добившись успеха, шепнул соседу:
- Вы что-нибудь понимаете?
Шлэйме Гах скосил на него большой, навыкате, грустный глаз:
- Рэб Цацкес, запомните. Я - глухой на оба уха. За два метра уже не слышу. Делайте, как я. Смотрите ему в рот.
- Знамя всегда находится со своей частью, а на поле боя - в районе боевых действий части.
Уже чуть не пел старший политрук Кац.
- При утрате знамени командир части и непосредственные виновники подлежат суду военного трибунала, а воинская часть - расформированию…
ПЕРЕХОДЯЩАЯ КРАСНАЯ ВОШЬ.
В самый разгар войны с немцами Сталин дал приказ прочесать все уголки России и найти литовцев, чтоб создать национальную литовскую дивизию. Как ни старались военкоматы, кроме литовских евреев, бежавших от Гитлера, ничего не смогли набрать. Пришлось довольствоваться этим материалом. Литовских евреев извлекали отовсюду: из Ташкента и Ашхабада, из Новосибирска и Читы, отрывали от причитающих жен и детей и гнали в товарных поездах к покрытой толстым льдом реке Волге.
Здесь, в грязном и нищем русском городке, до крыш заваленном снегом, их повели с вокзала в расположение дивизии штатской толпой, укутанной в разноцветное тряпье, в непривычных для этих мест фетровых шляпах и беретах. Они шагали по середине улицы, как арестанты, и толпа глазела с тротуаров, принимая их за пойманных шпионов.
- Гля, братцы, фрицы! - дивился народ на тротуарах.
Впереди этой блеющей на непонятном языке колонны шел старшина Степан Качура и, не сбиваясь с ноги, терпеливо объяснял местному населению:
- То не фрицы, а евреи. Заграничные, с Литвы. Погуляли в Ташкенте? Годи! Самый раз кровь пролить за власть трудящихся.
Старшина Степан Качура был кадровый служака, довоенной выпечки, щеголял в командирском обмундировании, и только знаки различия в петлицах указывали на то, что он еще не совсем офицер. Сапоги носил хромовые, каких не было у командиров рот, а брюки-галифе из синей диагонали были сшиты в полковой швальне с такими широкими крыльями, что старшину по силуэту можно было опознать за километр. В полевой бинокль.
Первый вопрос, который старшина задал евреям-новобранцам, приведенным в казарму со свертками постельного белья под мышкой, был такой:
- Кто мочится у сне - признавайся сразу!
Евреи стояли перед двухэтажными деревянными нарами, где вместо матрасов горбились мешки, набитые сеном, и никак не реагировали на слова старшины. Большинство - из-за незнания русского языка.
- Ладно. - Старшина с нехорошей ухмылкой на широком лице прошелся перед строем, поскрипывая сапогами и покачивая крыльями своих галифе. - Правда все равно выплывет. И придется ходить с подбитым глазом.
Нары распределялись по жребию. Моне Цацкесу повезло - ему достались нижние нары и близко от железной печки. Но удача, как известно, ходит в обнимку с неудачей.
Верхние нары, прямо над Моней, занял долговязый, худющий парень с узким смешным лицом. Вернее, лицо имело печальное, страдальческое выражение, но выглядело смешно. Из-за того, что оно было выпукловогнутым. Левая щека запала, как будто с этого боку нет зубов, а правая выпирала как от опухоли. Нос тоже был изогнут. Рыжеватые бровки заломились острым углом над переносицей и совсем пропали над грустными, как у недоеной козы, глазами.
Этого малого звали Фима Шляпентох. Армейская судьба свела с ним Моню Цацкеса надолго, почти до самого конца второй мировой войны. И дружба эта началась с того, что рядовой Цацкес, как и предрекал старшина, подбил глаз рядовому Шляпентоху в первую же ночь, проведенную в казарме.
Моня только уснул, поудобнее умяв своим телом мешок с сеном и согревшись сухим жаром натопленной на ночь железной печки, как вдруг не только проснулся, но и вскочил в страхе: с верхних нар сквозь щели в досках Моне в лицо потекла теплая струйка.
От его крика всполошилась вся казарма. Дневальный включил свет. Солдаты в белых кальсонах и рубахах столпились в проходе. С верхних нар робко свесилось искривленное мучительной гримасой лицо рядового Шляпентоха.
Моня Цацкес заехал ему в глаз, и вся левая, вогнутая, сторона лица заплыла синим кровоподтеком. Шляпентох в голос, содрогаясь худыми плечами, заплакал на верхних нарах.
Моне стало неловко, и он сказал ему на идише:
- Ладно, брось. Чего же ты не отозвался, когда старшина спросил?
- Мне… было… стыдно… - рыдал Шляпентох. - Мне всю… жизнь стыдно.
Шляпентоху велели снять с нар свой сенник и положить возле печки - к утру будет сухим, - а самому подстелить шинель и лечь спать, потому что скоро подъем и никто не успеет выспаться.
Моня тщательно вымыл лицо, перевернул свой сенник и уснул, как и положено здоровому человеку. Фима Шляпентох еще долго вздыхал и всхлипывал у себя наверху и только на рассвете успокоился, затих.
И тогда на нижних нарах с ревом вскочил Моня Цацкес. Снова теплая струйка оросила его. Фима Шляпентох в эту ночь обмочился дважды, и соответственно дважды вымок внизу рядовой Цацкес.
Утром старшина Качура не без удовлетворения обозрел синий с багровым отливом «фонарь» под глазом у рядового Шляпентоха и приказал ему поменяться местами с рядовым Цацкесом.
- Такому не место наверху, - назидательно сказал старшина Качура. - Бо там он не только создает неудобства для себя, но и затрагивает личность нижележащего бойца Красной Армии. Кто еще забыл про свою слабость - прошу поменяться местами.
Несколько человек понуро слезли с верхних нар. Старшина дал указание ночным дежурным будить этих солдат, чтоб они могли сходить до ветру вместо того, чтобы позорить честь советского воина и портить казенное имущество.
Дежурные по ночам орали «Подъем!» и будили всю казарму. Иван Будрайтис, литовец из Сибири, решил повеселиться в свое дежурство. Он воткнул спящему Шляпентоху между пальцев ноги полоску газетной бумаги, разбудил своих дружков, чтобы они посмотрели на потеху, и поджег бумажку. Огонь пополз к пальцам, и Шляпентох во сне стал быстро-быстро дергать ногами, словно крутя педаль, отчего эта забава и носит название «велосипед».
Цацкес проснулся от криков Шляпентоха. У Фимы от ожогов вздулись пузыри на ноге. Иван Будрайтис помирал со смеху. Моня, злой спросонья, двинул Ивану Будрайтису кулаком в широкую монгольскую скулу, и у того засветился «фонарь» такого же размера и цвета, как и у Фимы Шляпентоха.
Утром, когда вышли на строевые занятия, старшина Качура, обнаружив синяк под глазом у Будрайтиса, решил, что и он напрудил во сне, и занес его в список подлежащих побудке по ночам. Всех, кто попал в этот список, старшина с воспитательной целью усиленно гонял на строевой подготовке, и они к концу дня замертво валились на свои пропахшие мочой сенники. Так что, когда дежурный их будил, они никак не могли продрать глаза, и их поднимали с уже мокрых сенников.
От занятий строевой подготовкой валились с ног не только бойцы этой категории, но и вся рота. Даже такой дуб, как Иван Будрайтис, исходивший не одну сотню верст по сибирской тайге, к вечеру заметно сдавал. Евреи к тому времени уже ползали как сонные мухи. И от усталости. И от голодных спазм в желудке. Потому что кормили новобранцев по самой низкой норме, а при такой физической нагрузке пустое брюхо хлопало о позвоночник, как парус о мачту.
Евреи диву давались: зачем нужно столько топать строевым шагом, отрабатывать повороты налево, направо и кругом, как будто их готовят для парада, а не для отправки на фронт, где это, как известно, ни к чему - лежи себе в мокром окопе и жди, когда предназначенная тебе пуля разыщет адресат, не заглядывая в номер полевой почты.
Кроме отработки строевого шага, они учились ползать по-пластунски, наступать перебежками по пересеченной местности, окапываться, рыть траншеи полного профиля. И все это в снегу, на ветру, при сильном морозе, от которого слипались ноздри и брови становились седыми от инея. Да еще таскать на себе противогаз, винтовку с патронами, а если особенно «повезет», то навьючат тебе на горб ящик с минами для батальонного миномета.
Не учили лишь одному - стрелять. Евреям стало казаться, что на войне не стреляю, а только ползают, утопая в снегу, с непосильным грузом на спине, и едят как можно меньше, чтобы, должно быть, не прибавить в весе.
Даже такой крепыш, как Моня Цацкес, после отбоя лежал пластом на своих нарах. Он мучительно шевелил мозгами в поисках способа хоть немного сбавить физическую нагрузку, не нарушая при этом Устав Красной Армии. Старшина Качура был стреляный воробей. Нужно было напрячь всю еврейскую смекалку, чтоб перехитрить этого хохла.
Моня напряг. И нашел слабое место старшины.
- Вошь, - наставлял новобранцев старшина Качура, - не меньший враг для советского человека, чем германский фашист.
И если у кого-нибудь обнаруживали эту самую вошь, то объявлялось ЧП - чрезвычайное происшествие. Сразу троих солдат гнали в баню, а их обмундирование и постельные принадлежности прожаривали до вони в дезокамере, именуемой в казарме «вошебойкой». Почему гнали троих? Для верности. Санитарной обработке подвергались и сам виновник, на котором нашли вошь, и его соседи по нарам, слева и справа. Все трое целый день ходили именинниками.
Ни один еврей не откажется лишний раз помыться в бане. А до срока сменить пропотевшее насквозь белье - это и вовсе подарок судьбы. Но главный выигрыш был в ином. Три счастливчика, попавшие в зону поражения вошью, целый день кантовались в казарме. Их освобождали от занятий, и они, распаренные после баньки, похлебав баланды, в чистом исподнем валялись на нарах двадцать четыре часа - отсыпались на неделю вперед. И вся рота завидовала им черной завистью.
Моня Цацкес решил действовать. Нужна была вошь. Закаленная, выносливая. И такая вошь нашлась. На ком, вы думаете? Точно. На Фиме Шляпентохе.
Моня, узнав об этом, кинулся на Шляпентоха как тигр, бережно снял с него вошь, завернул в бумажку и помчался к старшине.
- Троих в санобработку, - приказал Качура.
Вошь была ему показана, но не ликвидирована. И в этом был секрет рядового Цацкеса. Пока Шляпентох и два его соседа кейфовали на нарах после баньки, Моня раздобыл у бывшего портного Мотла Кановича наперсток, посадил туда вошь, а отверстие залепил хлебным мякишем.
Назавтра та же вошь была обнаружена на Монином соседе слева, и еще одна троица, включая Моню, была на весь день освобождена от учений в поле.
Сама вошь была осторожно водворена в наперсток, запечатана мякишем и спрятана в щель под нарами. А Моня и два других счастливчика попарились на славу, натянули на себя сухое и горячее после прожарки обмундирование и, румяные, сияющие, направились по тропинке в снегу к столовой за своими пайками. Моня раскрыл своим спутникам секрет, и они, как люди догадливые, поняли, что все обязаны ему, рядовому Цацкесу, и его волшебной вошке, которая отныне будет передаваться как приз по нарам. Наподобие переходящего красного флага, которым в советской стране награждают победителя в социалистическом соревновании.
Оба солдата задохнулись от восторга. И смотрели на Моню как на фокусника из цирка. Моня снисходительно принимал их восхищение, сидя за деревянным столом в пустой столовке и поедая из жестяной мисочки жидкую перловую кашу, именуемую в казарме «шрапнелью» за специфические качества, которые она весьма громогласно проявляет спустя некоторое время после приема пищи. Батальонный хлеборез положил перед каждым по три ломтика черного ржаного хлеба, весом в триста граммов, и Моня сгреб все девять ломтиков к своей миске. Озадаченным товарищам он объяснил, что это - плата за удовольствие, полученное ими благодаря Моне. Как-никак, он все придумал, а кроме того, у него есть и производственные издержки: содержание вошки, уход за ней, кормление. Моня уверял, что кормит ее своей кровью, другой пищи, каналья, не принимает, и потому приходится выпускать ее время от времени пастись на собственный живот. Конечно, когда рядом нет начальства.
Солдаты не усомнились в правдивости его слов и слушали, раскрыв рты и даже перестав чавкать. Свою обеденную пайку они без споров отдали Моне и пошли отлеживаться на нарах до вечера, когда, замерзшие и еле живые, вернутся в казарму те, кого еще не облагодетельствовал рядовой Цацкес.
Переходящая красная вошь отныне распределялась по строгому графику: ее обнаруживали два раза в неделю, и каждый раз - в противоположном конце казармы. Два раза в неделю новая троица парилась и отсыпалась, а Моня уплетал честно заработанный гонорар - шестьсот граммов черного ржаного хлеба. Он поправился, запавшие было щеки снова округлились, и на них пробился намек на румянец.
А старшина Качура спал с лица. Он потерял аппетит от расстройства и, сколько ни силился, никак не мог понять, откуда такое наваждение в казарме. Тогда он вызвал санитарную комиссию во главе с доктором Копеляном. Комиссия под наблюдением доктора ползала по нарам, трясла сенники, просмотрела по швам нижнее белье на каждом солдате и ничего не обнаружила. Весь личный состав был найден стерильно чистым.
Старшина Качура был польщен выводами комиссии, но полного удовлетворения не получил. В душе осталась тревога. Поэтому он охотно поддержал предложение доктора Копеляна освободить всю роту на один день от занятий, пропарить в бане и пропустить через «вошебойку», а помещение подвергнуть дезинфекции.
Это было уже опасно. От дезинфекции вошь могла задохнуться в своем убежище под нарами. Поэтому наперсток с нею перекочевал в карман Мониной шинели. Рота наслаждалась отдыхом и воздавала Моне хвалу. О вошке-благодетельнице говорили с трогательной нежностью, как говорят о любимом существе. И даже имя ей дали - Нина.
Правда, Фима Шляпентох усомнился, верно ли солдаты определили пол. А вдруг это не самка, а самец? Моня предложил Фиме попросить у лейтенанта Брохеса очки и заглянуть Нине под юбку.
Рота славно провела весь этот день. Моня Цацкес великодушно отказался от обычного гонорара, и каждый съел свою пайку полностью, до последней крошки, что еще больше подняло настроение.
На следующий день у старшины Качуры чуть не сделался нервный припадок. Нина вновь объявилась. И три солдата со свертками белья под мышкой ждали приказа отправляться в баню.
- Дай-ка мне ее, суку, - попросил вдруг старшина Качура и, взяв бумажку с вошью, поднес ее ближе к глазам. - Кажись, я уже раз ее видел, а? Или мне мерещится? - Старшина медленно оглядел евреев. - Ну, народ! Погодите! Скоро на фронт пойдем. Там я вас быстро в православную веру переведу.
С выражением решимости на широком лице и брезгливо поджав губы, старшина Качура положил бедную Нину, беспомощно шевелившую ножками, на плоский ноготь своего большого пальца и таким же плоским ногтем другого большого пальца раздавил. С легким треском.
У рядового Цацкеса при этом кольнуло в сердце, как будто он присутствовал при публичной казни. Другие солдаты потом признались, что и они испытали нечто подобное.
Далек от истины несильно
Нехитрый этот афоризм:
«Ругать верхушку Украины-
Махровый антисемитизм»
-Алло, можно Рабиновича к телефону?
-Он на даче …
Чё? Какая дача, у него нету дачи …
-Он на даче показаний …
-Сёмачка, ты зачем дяде Боре кирпич на голову бросил?
-я больше не буду …
-а ему больше не надо !!!
Еврейское казачество восстало
Вперед друзья, вперед пора настала,
Канун исхода празднует народ.
Еврейское казачество восстало,
В Биробиджане был переворот.
В казачий круг сошлись мы втихомолку,
Блюдя законы всех великих смут,
Прикрыли мы папахами ермолки,
и к седлам приторочили талмуд.
Никто не шел на должность атамана,
Ведь атаман поскачет первым в бой,
Потом избрали Лёву Блейзермана,
Он взял за это денег боже ж мой.
А есаулом выбрали мы Каца,
За твердость духа и огромный нос,
Он в знамя нам не разрешал сморкаться,
И отвечать вопросом на вопрос.
Вот грянул бой, - «А шо мы можем сделать,
Кругом враги, а вдруг они сильней»,
Свои ряды мы развернули смело,
И боевых пришпорили коней.
Мы мчались в тыл, как полем черный вихрь,
Решив, что смерть не люба казаку,
Как развевались пейсы наши лихо,
Сплетаясь с гривой конской на скаку,
Наш атаман догнал нас на кобыле,
- «Я умоляю в бой вернуться вас»,
А кони были в перхоти и в мыле,
И казаки не слухали приказ.
Тут вышел Кац, - «Шалом браты-казаки,
Кто в бой пойдёть представлю к орденам,
А тот кто откупился от атаки,
Тот подвозить снаряды будет нам».
Мы не сдались на уговоры эти,
Там пулемет, а кто у нас герой,
Наш Рабинович скрылся в лазарете,
Сказав, что ранен прямо в геморрой.
На нас врагов надвинулась лавина,
Ряды штыков, огня свинцовый шквал,
Мы защищали нашего раввина,
Он бойко нам патроны продавал.
Но враг силен и были мы разбиты,
Едва успевши распродать обоз,
Мы записались все в антисемиты,
Так был решён еврейский наш вопрос.